— Да, мы некультурны.
— Это не аргумент, конечно, — сказал он строже, — чтобы отрицать комсомол и коллективное хозяйство! Это меньшевизм. Опять же очень много раздумываете вы — женщины, отсталый элемент. Привезли трактор... подошел подкулачник, изматюкался, не верит: «Не может быть, чтобы в России такие машины делали»... А вы — женщины — стоите и молчите... Не разоблачите!.. Моя хата с краю... позор!
— Я понимаю, Саня. Я к вам приду. Меня взяла такая изнемога, что из рук все валится. И вот. Просветлело на душе.
Быстро летело время. Они не заметили, как подошла мать. Гневно ухватив Марью за руку, отвела от плетня. Санька шумливо зашагал к амбарушке. Свет покачнулся и погас, враз стало темно, страшно и одиноко. Марья постояла малость у изгороди, поглядела в темноту, на звезды и отправилась вслед за матерью.
— В кого ты такая бесстыжая, — говорила мать. — Я в замужестве глядеть боялась на парней. А ты по ночам стоишь с парнем у плетня. Узнают люди — новое мне горе, роду-племени позор.
— Я, мама, к Аннычу на собрание пойду, я к ним в артель прошусь.
— Снимешь ты с плеч моих головушку. Отдыхай, да не шатайся. Погоди немного, отец тебе жениха приищет. Вот только приданое вызволит.
— Кто приданое ищет, тот мне не нужен.
— Ох, Санькины речи! Опять стакнулась с комсомольцем.
Потом Марья сидела на завалинке под окошечками, мрак опускался по-летнему спешно, заслонил зверевское поле на отлогом холме за рекою и картофельные усады. С улиц разбирали по дворам скотину и уж гнали к реке ночное стадо. В воздухе, податливом для звуков, разрастались шорохи и бабьи голоса.
Марья слышала, как рассказывает мать отцу про нее.
— Я так и думал, что ее сманят. Стриженая девка ее мутит.
Голос матери снизился до шепота.
Марья угадывала — родителей унижает и страшит ее встреча с Санькой. Но она уже спокойно относилась к этому. Ей стало приметно, что отец втайне мучается за ее судьбину и, по-видимому, считает себя виноватым. Он и журил-то Марью совсем по-новому, неуверенными и не очень угрозливыми словами, а бывало даже и так, что дочь сбивала его самым простым ответом. В такие минуты отец, примолкал, раздумывая, потом выговаривал для приличия несколько привычных, давно слышанных поучений. И угадывала Марья, что он утерял веру в то, что делало его непоколебимым раньше.
«Ну и пусть все видят. Ну и пусть. Мне душу повредили темнотой».
Она пошла спать на сеновал.
Внизу, в хлеву, густо и протяжно дышала корова, пахло испариной свежего навоза, сырью двора, а кругом стояла тишина, как в погребе.
«Пришла жизнь, — думала Марья, — всех братают, к одной черте хотят подвести и городского и деревенского. Как же это? Свои ведь у каждого свычаи да обычаи. Мы городским порядкам не обыкли. Мы неграмотные, в бога еще верим. Да, мы некультурны».
Засыпая, Марья силой воображения вызывала Санькин образ.
Глава шестая
Через два дня Санька позвал ее на собрание. Она пришла к Аннычевой избе под вечер. Избу запрудили бабы — даже на полати поналезли; на печи полулежали девки помоложе с парнями вперемежку.
Говорил Анныч:
— Из двухсот дворов только половина живет исключительно мужицким трудом, домохозяева же другой — каменщики, штукатуры, печники и больше всего официанты, «в городских заведениях услужающие». Они отдают свою землю в обработку односельчанину-лошаднику, а чаще всего кулаку. Землица в чужих руках плачет.
Например, участок, прозванный Большой Данилихой, наиболее отдаленный от села, вовсе не родит, истощился, зарастает полынью и мелким березняком. Болота кругом — ни проезду, ни проходу, а лугов нет. Работы у мужика много, а пользы от нее мало. Единоличнику машина и дорога и бесполезна. Полосы при трехполке, как ленты. Мужику тупик: или разору ожидай, или налаживай новую жизнь. А всем бедам причина одна — работа в обособицу. Сколько земли лежит попусту, в пустошах да болотах. Земли много, но к ней руки приложить надо.
— Мы с нашей трехполкой, как белка в колесе. Жилы из себя тянем, кишки в работе рвем, а хлеба нету, скота нету. Пастбища увеличивать нам нельзя. И так на малоземелье жалуемся. Значит скотину нечем кормить. А раз так — идет ее сокращенье. А раз идет сокращенье скота, идет сокращенье и навоза. Вслед за этим сокращением следует ухудшение земли. И мужику качество не хочется возместить количеством. Он решается отрывать землю от пастбища. А пастбище уменьшать нельзя. Это поведет к дальнейшей убыли скотины. И так дальше... Заколдованный круг! Выход из него — общая обработка земли. Крупное хозяйство рентабельнее. Передовики деревни видят вместе с партией, что мелкое хозяйство не дает бедняку благополучия. Надо соединиться, чтобы суметь применить технику. Орудие мужикам дают в кредит. Червонец стабилизировался. Сельскохозяйственный банк есть.
Кто-то шумливо вздохнул, промолвив:
— Артельная обработка земли поэтому выходит неминуча... Царица небесная, матушка, ведь при комбедах начинали, не вышло.
— Коммуна так коммуна, — сказал дядя Петя. При комбедах не вышло, верно. Это не значит, что не выйдет теперь. Стали умнее, опытнее.
— Ой, страшное это слово — коммуна! — сунул голову в створчатое окошко с улицы Вавила Пудов и потряс бородой. — У тебя, скажем, семь человек одних едоков, а я, к примеру, сам-друг работник и никого более. На чужого дядю ишачить никто не будет.
— Революцию свершили, а уж наладить хозяйство проще.
— Строи-те-ли! Разрушить-то легко. А вот строить позовем дядю, иностранца...
— Мы и у буржуев учиться не стыдимся, — сказал Анныч. — Записывайтесь, кто хочет. Которую неделю все разговоры только.
— Куда записываться? — спрашивали бабы.
— В новую жизнь.
Молодые встали, огрудили Анныча. Записываться никто не решался. Мужики покрепче говорили:
— Бедняк крепко спать любит. Сладу с ними не будет. Не в них сила.
— Бедноте помогать надо. А вы присоединяйтесь. Вместе и будете строить новую жизнь, — говорил Анныч.
Мужики вышли на улицу. Говорили:
— Будут все начальники. Каждому заводи канцелярию. Руки в брюки и станут поглядывать, а работать опять же — мы. Лицом к деревне, а руки в карманы. Программа.
Вавила, взмахивая руками, тонкоголосо сыпал слова, как бисер:
— Прижали мужика. Сейчас хлебу цена рубль целковый, чтобы купить сапоги — семь пудов надо. Невыгодно хлебом заниматься. Раззор.
Марья слушала, как мужики галдели за окном и рассказывали друг дружке, сколько пудов заплатил каждый из них, кто за сарафан жене, кто детям за штанишки. Мужики приводили примеры и высчитывали, точно переводя каждый фунт керосина на зерно, сопоставляя гвозди и просо, сахар и телятину. К чему-то часто, с ожесточением поминалось слово «ножницы».
Анныч отвечал каждому:
— В один день Москвы не выстроишь. Погодите же!
Когда они ушли, Анныч остался один на крылечке.
В избе стало полутемно, лампа горела плохо. В избе осталась одна беднота. Санька смотрел на Марью выжидающе. Она сказала:
— Пишите меня. С вами врозь никак жить не хочется. И все сарафаны жертвую на общую жизнь. Сарафанов у меня, почитай, не меньше полста, да шубы, да обуви. Справная я была невеста.
— Сарафаны нам нужны позарез, — ответил Анныч. — Видишь, люди живут без крова, а скоро осень, — заморозки. Нам дом надо строить, семей на восемь для первого случая. Приходи в воскресенье, вместе к свекру сходим.
В воскресенье утром Марья вышла на крыльцо умываться. Небо было, как ситец. Отец сидел на нижней ступеньке, вытряхивал из лаптей землю. Заметив дочь, спросил:
— Это взаправду ты в общую жизнь записалась? Чудеса! Посмешищем буду на старости лет.
— Нет, тятенька, это уж вы оставьте. Мне жить, мне и выбирать... Не весь век из чужих рук глядеть.
Отец даже выронил трубку изо рта от удивления:
— Большевичка! — грустно поник головой. — Сказано в писании: «Кто щадит младенца, тот губит его...» А что мне поделать? Бог оставил нас.