Вся середина села была завалена горелым мусором и ворохами камней от развороченных печек. Обугленные бревна и куски тесин в беспорядке стасканы были на дорогу — ни проезду, ни проходу. Разобнаженными стояли сады, ближайшие к избам яблони обуглились. Груды снятой с поветей соломы втиснуты были посередь деревьев еще во время пожара, да так и остались там. Лишь на конце Голошубихи к оврагу, где теснились избы без дворов и огородов, сохранилось десятка полтора хат. Более имущие погорельцы успели поставить в садах на скорую руку амбары, в которых и жили, но многие, за неимением амбаров, ютились по сараям и баням. Были и такие, что коротали дни в землянках. Только человека четыре из наиболее крепких домохозяев пытались строиться, свозили к пожарищу трубы, тес, переметник[91] и жерди.
Марья отвела от этой картины глаза, и судорога прошла по ее телу. «Из молодых, да ранний, — подумалось ей про Саньку, — приучился в пастухах к смелости». Никогда она раньше не останавливала своего внимания на фигуре этого парня, которого девки презирали; пастух на селе считался искони последним человеком. А сейчас он напомнил ей чем-то Федора, сладкая мука обняла сердце.
— Это лихолетье пристигло нас не впервой, — указывал между тем Санька на пепелище, — горим и строимся, а обстроимся — опять сгорим... Точно по расписанию, каждые пять лет! Денег уходит тьма-тьмущая, а конец один, живем в землянках. А отчего? От общего бескультурья.
— Про это и калякал бы, — поддакнули ему.
Санька опять рассказал про темноту, про старый быт, который надо менять. По инициативе группы бедноты поднят вопрос о шефстве над погорельцами, пожелавшими работать впредь сообща. Сормовские рабочие откликнулись на призыв — взяли шефство. «Это усилит союз рабочих с крестьянами, — пояснил Санька. — Съезд индустриализации осудил оппозицию, не верящую в союз крестьян и рабочих». Подводится база под сельское хозяйство... Нижегородская электростанция дала энергию заводам. Осветила близлежащие колхозы.
— Вот послушайте, что скажет делегатка, ездившая к шефам, Секлетея. Она на опыте своей жизни узнала, что значит темнота.
Секлетея рассказала, как приняли их на заводе, сколько всего увидала. Она так закончила:
— О приеме и выразиться не могу, какая это радость. Научились многому, видим, что Россия идет по верному пути. Увидали свет и правду, которых раньше не было. Благодаря смычке города с деревней намного подвинулись вперед. Открыли глаза нам... Прежде говорили: только берет с нас город — ничего не дает. Теперь все изменилось: и аптечку прислали и трактор.
Загалдели. «Шефы» — слово было новое. Санька подошел к бабам. Дым столбом — кто кого: сцепились, не разольешь. Увидя Саньку рядом, Марья сказала соседкам:
— Он верно говорит про темноту и про наше неравноправие. Всего боимся. Мы, женщины, не должны топтать свое равноправие. Я вот еще молодая, иду на собрание, а мне кричат: «Куда пошла, тебе надо грехи замаливать. Одумайся». А я говорю на это: «Раньше много молилась, да ничего не вымолила».
— Тысячи лет молились и ничего не вышло, — сказал Санька, сказал и обжег ее взглядом.
Слышала, как Санька изложил желанье молодежи — переселить попа в баню, а сад взять у него в пользу бедных.
— У кого, — указывал Санька, — дом на четыре семейства, и двор, и разные погреба, точно у трактирщика, а осенью подай ему хлебную норму.
— У него семья, — заговорили из толпы негромко, но внушительно, — ангельский чин на нем, дети учатся. Жалко.
Дядя Петя Лютов подпрыгнул с травы подобно мячу, затряс бородой и взвизгнул:
— А наших не жалко? Что корове теля, что свинье порося, что бабе рожено дитя — все едино.
— Нет, не едино, — ответили ему, — по парню говядина, по мясу вилка.
Ответивший так был Бобонин-отец. Парни, вскочив, с криком насели на него:
— Попа сюда!
Вмешался Пропадев:
— С моей точки зрения вообще и в частности... Деликатный вопрос — религия. Понимаешь. Нет указания свыше, граждане.
— Народ всему голова! — кричала молодежь. — С миром не поспоришь. И никто нам не указ! Свобода совести!
Церковники сбили около себя старух, самых крикливых, самых злых. Бобонин говорил:
— В государстве на'больший есть. И над природой тоже хозяин есть. До поры до время он смотрит, молчит, терпит, а придет время — огневается и всех вас поразит, накажет, ой, как накажет.
Старухи поддакивали:
— Ужас какой: отрекаются люди от господа бога. Ученый народ еще ладно, куда ни шло, а ведь простой народ — и туда же! Что бы понимали! Не миновать вам геенны огненной. Будете на том свете горячие сковороды лизать.
Малафеиха металась от бабы к бабе, отирала платком глаза, хлопала руками по бедрам и исходила шепотом:
— Умрем, а не дадим батюшку в обиду.
— Хоть убей, хоть зарежь, а не дадим.
Солидные мужики предлагали голосование. Молодежь соглашалась, но соглашению мешали бабы:
— За бога не голосуют, басурманы. Бабы, рук не подымайте.
— Вы — фарисеи и лицемеры, — отвечали молодые.
Когда подсчитывали голоса, девки спрятались за парней, чтобы старшие не видали, и поднимали руки вместе с безбожниками погорельцами. Марья тоже голосовала за погорельцев.
Поповцы были побиты.
Многие из них с шумом и криком стали расходиться. Оставшиеся послали за попом.
За рост преогромный попа прозвали из селе Дубинкиным. Пришел он тревожный, без головного убора, в рыжем заплатанном подряснике. Остановился смиренно и тяжело вздохнул.
Санька сказал серьезно:
— Принищился. Бьет на эффект...
Молодые отвернулись, мужики опустили головы.
— Вы меня звали, православные? — спросил поп и стал поближе к мужикам. Он точно ожидал побоев — лицом погрустнел, держал одну руку в подряснике, другую опустил по швам.
Наступила мучительная пауза.
Анныч поглядел строго на тех, кто сидел рядом, дядя Петя Лютов взял слово.
— Ты на нас, батюшка, не пеняй, — сказал он. — Катастрофический случай. Дом твой желает конфисковать бедняцкий коллектив по случаю пожара. Временно. Помнишь, при Петре Великом колокола переливали на пушки. Цари переливали, не масса.
Поп переступил с ноги на ногу, опустил голову и ничего не ответил.
— Общество отдает тебе для жительства баню, — добавил дядя Петя.
Поп тихо сказал:
— Дело явно святотатственное и сугубо самочинное.
Он поглядел на мужиков — те точно воды в рот набрали. Подумав, он так же тихо добавил:
— И бесполезное. При этом я и в бане буду людям утешителем и наставником.
Наступила вторая мучительная пауза.
Поп продолжал стоять, мужики молчали. Из бабьей толпы пронеслось истерично:
— Оглашенные, изыдите!
Председатель затревожился, проголосовал предложение дяди Пети. Против никого не было: бабы рук не подняли. Председатель попросил девок перенести попов скарб.
Глава пятая
Марья сидела на завалинке. Думы текли непривычные, тревожные.
В сумерках обозначилась фигура матери в строгом молитвенном покое. Мать не крестилась и не кланялась, стояла совершенно недвижимо.
— Богородица диво радуйся, — слышались слова ее в тихом плаче. — Она распроединая, она у нас как макова росинка. Вразуми и помилуй.
Потом правая рука у матери опустилась, она села на лавку и так застыла. Постепенно она клонилась все ниже, плечи ее начали вздрагивать; и все тело забилось мелкой дрожью.
— Опять, мама, глазам не даешь покою, — сказала Марья через окно. — Каждый божий лень! Других на печаль наводишь и сама нервничаешь. Остуда![92]
Мать, подобрав подол сарафана, утерлась им и покорно ушла вглубь избы. Марья осталась сидеть на завалинке.
Летом постоянно тысячеголосое племя лягушек возобновляло галдеж, вот и теперь они тревожили болотистую окрестность. И всегда ночами вырастают звуки, каких не услышишь днем! Крадется по крапиве тараканий шорох, глухо льется вода на мельнице, вселяя жуть. Марья вспоминала, что осталась без нарядов, — они целиком остались у свекра. Нарядов она теперь не жалела, но для отца потеря их была страшна и тягостна. Свекор слыл в округе «божьим человеком» и «справедливцем» — отец в него крепко верил. Теперь отец часто ходил к Канашеву и возвращался каждый раз ни с чем — подолгу сидел на пороге, ругая весь свет «христопродавцами».