Очутившись в поле, за сараями, Марья остановилась передохнуть. Прижимая к груди руки и выплевывая волосы, попавшие в рот, сказала устало:
— Сегодня так и так умру... Скорее надо...
Две мельницы темными крылатыми сторожами громоздились перед полями, и до самого горизонта не торчало ничего на полях — гладко было, густо-хлебно, и пахло придорожной ромашкой.
— Это вон канашевский сарай стоит, седьмой от переулка. Люцерна там на усаде сеяна. Бежим, — сказала Марья.
Они не бежали не было сил, а широко шагали, шумно дыша. Сараи были глухи, усады стлались перед ними, как лоскутное одеяло.
Сначала сбиваясь с тропы, путались в люцерне, потом прошли в картофельной ботве до плетня, перелезли через него и под яблонями в темноте тихо крались дальше ко двору. Новый тес на крыше двора светлел, как ситцевый шатер. Внизу, под рябинами, в свалке прогнивших жердей, рассыпающихся бочек и изъезженных телег, было томно.
— На дворе муж спит, — прошептала Марья, — идем отсюда.
За руку она вела Паруньку к амбарушке. Здесь складывались дешевые и громоздкие товары: керосин, лен, селедка, рожь. Вдоль одной стены тянулась поленница дров, валялись колеса, а поодаль — виднелся ворох соломы.
Марья ткнула рукой в этот ворох:
— Берем по охапке. Так, под поленницу клади...
Парунька услыхала — затряслись, задребезжали в Марьиной руке спички.
— С полудня за пазухой коробок хороню, — говорила Марья шепотом.
— Скорее, — торопила Парунька, всем телом неуклюже приминая солому. — Сюда вот и сюда тоже тычь...
Марья пачками зажигала спички и бросала в солому с разных сторон; ткнула в поветь, внутрь амбарушки — знала, что там обкеросиненный пол. Нутро амбара сразу осветилось. Огонь лез по дровам наверх и схватывался в дружелюбном молчании со струями, скачущими по крыше.
Стояло безветрие. Широким спокойным полымем лизал огонь яблоневые дерева, сгонял оттуда листву, чернеющую и испепеленную. Земля вокруг амбара стала различимой донельзя, коли охота — пересчитывай на ней все соломинки. Исшарканная ногами трава на мгновение золотилась и сразу чернела. Мрак отодвинулся дальше, сплошной стеной осев в гуще малинника и околоплетневых черемух.
— Уйдем... Захватить, могут, — сказала Парунька, схватив подругу за кофту.
— Все равно, — ответила она. — Теперь всему конец пришел.
— Дай-ка спички, — спросила Парунька, — я еще в одном месте подсвечу.
Дом Бобониных был недалеко от Канашевых. Парунька перелезла через плетень, хрустнули под нею сухие прутья. Марья дожидалась подругу на задах за сараями недолго.
Она вскоре различила глазом, как посветлело за темными зубцами крыш и яблонь. Свет упрямо раздвигал темноту вширь и вверх, а когда установилось над улицей отчетливое зарево, из-за сараев вынырнула Парунька, молча толкнула ее в спину, и они побежали.
У задних ворот двора Марьиных родителей они остановились.
— Ну, Паруня... Видно, жизни я лишилась... И в поступке не раскаиваюсь... Маму с тятей жалко... Узнают — убиты будут горем...
— Иди, иди! Живем так, точно весь свет страхом огорожен. Отвыкать от этого надо... Не бойся, Семен тебе поможет... Да и то надо помнить: сама своего счастья кузнец...
Глава восьмая
Войдя в избу, Марья молча села на кутник и закрыла лицо руками. Было темно. Мать торопливо зажигала лампу, отец спал в горнице.
Когда запрыгал по стенам керосиновый свет, мать плаксиво сказала:
— Народ дивишь ты, дочка... Головушка моя на плечах не держится. О, горе-горькое! Сказывают люди, горя своего по чужому мужику скрыть не сумела... Как я людям глядеть в глаза буду... Да ну как муж узнает? А ведь скажут ему, люди чужому горю радуются...
Вошел отец о подштанниках, волосы на голове стояли дыбом. Он угрюмо метнул глазами в угол, освободил от Марьиных рук лицо ее бледное и вымолвил:
— Ну, Марья, и штуку ты сегодня выкинула... Зарывайся живьем в могилу... И братец твой и ты, видать, по одной стезе пошли...
Сев на приступок, подумав, он продолжал:
— Первые, можно сказать сватья в округе, и вот поди ж ты... Эх, голова ты, голова! Уж не я ли всякие твои нравы ублажал!.. Кто имеет сряду такую? Никто... Господская, можно сказать, сряда... Вот. В полудни к реке люди бегут на дочь мою дивиться, как она по любовнику слезы льет... Василия Бадьина дочь, мужнина жена, любовников заводит? Слыхано ли? Люди бегут, а я от людей хоронюсь, ровно вор какой.
И вдруг сорвался голос дяди Василия, голову уткнул он в колени и заревел:
— На старости лет хуже вора стал... Видно, прогневал господа бога.
Марью разбудило клокочущее хлипанье отца. Тихонько опустилась она на колени у порога и, наклонив голову книзу, сказала:
— Убей меня, тятя! Христа ради убей!.. А то и сама решусь! Жись бабья мне хуже, чем петля, а другая доля пропала сегодня на реке... И вздумала я отплатить за свою загибшую долю...
— Пустое, Марютка, баешь, — прервала мать, — нешто обижаются на мужиков? Спроси отца — когда молодухой была, сколь дней в неделю не видала побоев? И сокрушалась и обливалась горючими слезами. Такое наше дело, дочка... Испокон века положено. Не ты первая, не ты последняя.
— Закон теперь другой, мама, только прячут его мужики. От хорошего человека это я знаю. И я законом этим хотела жить, по-новому.
Марья распласталась на полу; слышно было, как она стукнулась лбом о дерево половицы и прошептала:
— Простите меня, набедокурила я, все село в убыток ввела.
Неожиданно ворвались с улицы крики, комкаясь в непонятный клубок.
Бабий голос исступленно визжал:
— Ка-ра-ул! Горим!.. Люди добрые, спасите!
Дядя Василий рывком метнулся к окну, высунулся в него наполовину и, торопливо пробормотав: «Кажись, и взаправду пожар», — хлопнул дверью.
Мать шептала молитву, дрожащей ладонью ощупывала лавки, совершенно пустые. Потом, отдышавшись от испуга, сказала:
— Наверно, кто-нибудь подсветил соседа по злобе в пьяном виде. Погляжу пойду.
Она подняла дочь с пола, усадила ее.
— Посиди пока здесь, я сейчас приду.
Она ушла вслед за мужем. Марья тут же поднялась, постояла посреди пола, подумала и торопливо скрылась в темноте сеней.
Глава девятая
На улице тенями мелькали люди. Врассыпную бежали к церкви. Звуки набата заливали деревню, шарахались по полю, будоража население. Сразу в двух местах возрастало зарево: за церковью, на Кувае, где жили Бобонины, и в середине села, где жили Канашевы.
Дядя Василий, упыхавшись, бежал по верхнему порядку, уверенный, что горит сват, и убежденный загодя, что поджог сделали приятели Федора. Шумный говор и торопливые выкрики окутывали деревню.
Из домов, близких к пожару, уже выбрасывали на улицу одежду, посуду, со дворов выгоняли скот. Испуганно голосила баба:
— Палашка, гони скорее телку, баламутка. Пропали мы, сгорит все до нитки.
Ягнята метались но улице, куры кудахтали под ногами у людей, ошалело лаяли собаки, трещал тес — расчетливые хозяева отдирали его с крыш, хотели уберечь от огня.
Канашев дом стоял уже без окон. Его окружали тесным кольцом мужики в подштанниках, бабы и девки — в ночных рубашках, озабоченно глядели, как пылала соломенная поветь канашевского шабра, осыпая огненными галками соседние дворы. Дядя Василий, растолкав толпу, влез на телегу и закричал:
— Чья лошадь должна сегодня в пожарной стоять?! Кто выехать должен с машиной?
Голос терялся в шуме. В толпе раздавалось:
— Тише там, дьяволы!..
— Кто караулит эту ночь, спрашиваю? Ночной караул чей? — надрывался Василий.
— Плюхина ночной караул, — отвечали из толпы, — только он в Мурашкино за самогонкой уехал. Разжился на этом деле, разбух, как пиявка.
— Господний промысел тут, — завизжал со стороны старушечий голос. — Не машину, а матушку Неопалимую принести надо... Басурманы! В бедах к кому прибежище у нас, грешных? Забыли?