— Тут порчи нет, нерва заболела.
Не понимавшие допытывались:
— Это что — нерва?
— От плохого житья это, — возразила беременная баба.
Когда по общественному выгону погнали стадо на околицу, а солнышко на прощание, боком выглядывая из-за ельника, золотило спины коров, прибыл из волости доктор с милицией.
Сверху, из голубой чаши небес, опускалась прохлада, за мельницей густели тени, и собачий лай стал явственным и приятным. Сырой туман курчавым мхом обнимал ложе реки. Предвечерний досуг увеличил сборище. У моста по лугу открылись гулянки; цепи девок белели на зелени сочного пырея, мужики с той стороны реки грозились:
— Эй, охальницы! Не мять траву! Губите сенокосные угодья...
Доктор волостной больницы Лебле, проведший всю жизнь на болотах, обильных дичью, и на этот раз приехал в охотничьем костюме и с ружьем.
Мрачно потрогал он труп Федора и сказал:
— Несомненное ранение. Даже вскрывать труп нецелесообразно. Но злой ли это умысел с целью членовредительства, чреватого смертью, или это следствие несчастного случая и непредвиденной травмы при падении тела в воду — остается недоказанным.
Подали телегу и уложили труп.
Толпа отхлынула на полянскую гать[72]. На тумбе моста стоял Семен, убеждал собравшуюся молодежь криком:
— Слышали, несомненное ранение, сказал доктор... Деревенские кулаки тут замешаны, братцы! Марья Канашева, вот она здесь, сама замечала за свекром неладное. Товарищи молодежь, не упустим этого дела! Места наши темные, — везде кооперации да читальни, а что у нас? Каждый раз только попам и собирают. Братцы, неужто не видите — некультурность нас заела! Самых лучших парней убивают. В деревне самогон, частный капитал да бесчинство. Неужели, братцы, так нам в Красной Армии объясняли? Неужто это? Саня, ты, Матвей, как же это?
Парни отвечали громко:
— Правильно! Организуй, Семен!
Санька протискался к Семену, исступленно призывал:
— Поддержим, товарищи! Вот!
— Валяйте! — галдели парни.
Семен затряс обоими руками:
— Убили Федора, ясно!
— Ответишь за это! — понеслось руганью от мужиков. — Клеплешь попусту.
Один из сродников канашевских, торговец самогоном, непонятливо сеял слово около Семена, пер на него грудью, и на секунду увидела толпа — корягой полетел в омут человек. Это был Семен.
Молодые не разобрались, подумали, что толкнули Семена намеренно.
Когда Семен вылез и жал воду из порток, за гатью парни уже кого-то колотили: далеко к сельскому кладбищу вразброд бежал народ, плакали дети, а влево, выминая дорожки на пырее, парни густою стеной гнали опешивших мужиков.
— Тятька!.. Беги скорей! Убьют, — визжали где-то.
Семен перепрыгнул через ручей и побежал к парням.
Санька держал за бороду рыжего мужика и бил его по щекам резиновой калошей.
В стороне, взметая кверху кулаки, не своим голосом кричала Парунька:
— Вали его! Еще раз! Так... вот его!
— Не надо, Саня, не надо, бросьте драться, — хрипло на бегу бросал слова Семен и видел, что никто его не слышит. Он подскочил, вырвал калошу, задыхаясь, сказал: — Эдак не годится, нам же хуже! И закричал: — Не трогай мужиков, робя! Остановитесь!..
Приминая зеленую рожь, от кладбища бежала Марья; указывая назад рукой, она призывала:
— Нашего-то, нашего-то пымайте! Дайте ему выволочку.
Под березой, в тени, маячила вылинявшим кумачом бородатая фигура Егора Канашева. Положа руки на живот, взирал он спокойно на бегущих к нему мужиков. Потом, склоня голову вниз, не спеша скрылся в гуще деревенских изб.
Парни крикливой кучей двигались по дороге шагом. У плетня встретили их матери и сестры, ахая, грозились:
— Не стерпит господь! Покарает! Увидите вот, мошенники. На отцов пошли, неслыханный грех.
Мужики жались к воротам домов, молодежь зашагала на конец села к Семену.
Марья, приблизившись к мужнину дому, что-то шепнула Паруньке на ухо. Та сказала:
— Одурела, что ли? Не лезь на рожон.
— Все равно я пропащая...
Марья скрылась в воротах каменного дома. Она шибко прошуршала по лестнице и в комнаты вкатилась неожиданно. Егор Канашев, стоя посередь избы, молился перед ужином; в сумрачном простенке окна фигура его была большой и темной. Муж в углу поливал из рукомойника руки. Из чулана выглянула с половником в руке свекровь.
В Марьиных глазах цветки зеленых обоев казались подвижными, перемешались друг с дружкой.
— Это вы убили человека, — прохрипела она свекру. — Вы!.. Християн только звание имеете, а душа у вас — портянка! — и вдруг натужно завизжала: — Все расскажу про тебя и про эту змею! — она показала на свекровь. — Люди узнают, какая есть! Пущай люди правду видят... Высушили вы меня, как лучина стала, а за что девку в сухоту ввели? Все за то, что человека хорошего имела. Любила его — нет сил, а помехой он стал, — она обернулась к мужу, — радость мою опоганил ты и в землю ухлопал на веки-вечные, паразит!
Она сняла обручальное кольцо и бросила его в лицо мужу:
— Не надо теперь ничего мне на свете. На порог головушку положу, и пущай отрубают ее, свету моего не стало. Пропащая я, и не быть тому, чтобы вам это с рук сошло. Над бабами-горюхами измываетесь веки-вечные, да чтобы люди об этом слыхать не могли? Одинаково баба — человек! И невмоготу стало бабе всякого дурня ночами ублажать, да шлепки от него за это принимать. Буржуазной повадке этой кончина пришла. И вашей лавке, чтобы провалилась она, нахлопка явится!.. Девок портить за богатство уж не придется Ваньке Канашу!
Свекор, насупившись, шевелил бровями, слушал и вдруг закричал:
— Молчать, паскуда! Голову оторву! За такой поклеп в суд тебя притяну. Долгоязычная, каторжных дел натворить можешь! Мало тебя учили...
Как молодой, метнулся он к кутнику, взмахом снял с гвоздя жесткий ремень и приказал сыну:
— Сажай дверь на крючок!
С налитыми кровью глазами встал перед Марьей:
— Ну, стерва, учить тебя будем! Заголяй, Иван, подол! Чтобы шуму не было, заткни вон чулком рот ей!
И прежде чем Марья успела уцепиться за скобу, ожгло ее по шее. Пальцами она царапала ржавый крючок двери, но всякий раз Ванькин кулак пристукивал пальцы ее к железу, и они опускались, как деревянные. Тяжело было дышать — Марья понимала, мягкое, сжимавшее ее губы, — была ладонь мужа. Она пробовала кусаться, но не хватало силы. Бок ее и часть живота плавились, не переставаючи, в тоскливой жаре: свекор исступленно хлестал ее изо всей мочи.
— Это тебе бабья воля, это тебе нова власть, это тебе коммунист-любовник! — приговаривал он при ударах.
В плечо ему вцепилась жена, ловила сзади ремень, пугливым шепотом убеждала:
— Уйдите от греха! Отец, христа ради, не троньте ее, шельму! — и кричала, обращаясь к Марье: — Господь с тобой, уходи, пожалуйста, пока цела! Иван, отпусти крючок, говорю, засудят нас за это! Поймите... Царица небесная!.. Какую змею мы на своей груди отогрели... Уйди, уйди, искариотка, не жить тебе больше в нашем доме...
Подтолкнутая мужем, Марья как-то вдруг провалилась через дверь на лестницу и покатилась по ней, задевая о ступеньки локтями, сдирая кожу со спины и бедер. На дворе в темноте стояла Парунька.
— Издевались, ироды? — спросила она.
— Печенки отбили, — ответила Марья, всхлипывая. — Пойдём скорей...
И побежала по верхнему порядку, сея недоумение в головах девок и парней, отдыхающих на завалинках.
После ужина деревня валилась в сон. Стояло тяжелое время — полотье и пашня. В редких домах засвечивались огни — у самых запоздавших с работой. Жеребенок, отставший от ночного, фыркал у переулка.
Марья с Парунькой свернули в проулок. Жеребенок, тонко заржав, испуганно метнулся в улицу.
По обе стороны грудились густые ряды яблонь и вишен, ноги путались в дорожных выбоинах. Черная жуть кудрявилась в рослом лесе крапивы, разросшемся за пределы хозяйской огорожи. Дорожная сухая глина отвечала чутким гулом под ногами бегущих.