Огибая плетни, путаясь ногами в люцерне, потеряла полусапожку с левой ноги, шарила долго в кудрях раздобревшей травы, но напрасно. Скинула полусапожку и с другой ноги и пустилась в овраг босая.
Парунькина изба стояла третьей с краю на главном бугре над оврагом.
Парунька открыла дверцы сеней. Марья быстро вошла, повторяя:
— Пропала я, пропала моя головушка...
— Разъясни ты толком, — сказала Парунька.
— Страшно мне. Не знаю, что делать... Могут они все расстроить. У свекра везде рука.
— Ожидать от ваших что угодно можно, конечно. Но расстроить дело они не смогут. В вашей воле соединиться. В вашей воле разойтись. Сами кузнецы своего счастья.
Марью всю трясло от страха. Никогда не видала Парунька свою подругу такой растерянной. И Парунька сказала:
— Я сейчас к Федору схожу. Наверно, он прибыл из волости. Дел-то у него больно много. Хотел вчера обмерять канашевский участок земли, который отдало общество под лесопилку. Видали его бабы из стада. Весь день по берегу реки ходил. И в лесу видели. Ты пока оставайся тут. Отсюда прямо к Федору и отправишься. Завидую я тебе, Марья, с таким душевным парнем хорошо жить на свете.
Ожидая подругу, Марья села у окна. Хлебным ножом счищала плесень с подоконника, вздыхая, пересаживалась к другому окну и проделывала то же самое. Ждать было тяжело и скучно. Она вышла в сени, растворила дверь, села на порог.
День обещал быть светлым и жарким. Не было на небе дымчатых пятен, точно почистили его с вечера.
Прошли мимо бабы с подойниками, пристально на нее посмотрели и стали шептаться.
— Уж наверно, обо мне судачат.
Марья ждала так долго, что прикорнула в углу и задремала.
Проснулась, когда солнышко упиралось в дверные косяки. Вскочила, стряхнула с сарафана пыль, поправила косынку.
На зверевских полях, желтых, густо-зеленых и белых от гречихи, торчали согнутые фигуры баб, а ближе, в яри[70], полянские бабы — полольщицы шарили голыми руками в кудрявой зелени картофеля и проса.
Вдруг Марья увидела: по околице что есть духу пробежала девчонка, кому-то старательно помахала руками и исчезла в пряслах за сараями. За ней гуськом бежали ребятишки, а в улице отчетливо слышался бабий крик.
Марья вышла из сеней и уставилась глазами вдоль улицы.
Раскосмаченная баба, развевая сарафаном, тоже побежала вприпрыжку по верхнему порядку.
Марья, подоткнувши сарафан, встревоженно поспешила за околицу. По общественному выгону сновали взад и вперед люди. Бабы с концов полос, выпрямившись и закрыв ладонями глаза от солнца, глядели недоумевающе; одна взобралась на прясло — держась рукой за кол, спрашивала.
— Санютка... али беда какая?..
Санька Лютов ехал на лошади из стада. Он остановился на гати у пруда, и голос его прозвенел на всю околицу:
— Скорее бегите!.. Человек утонул!..
— Где, кое место, кто утонул? — галдели люди разом.
— У моста лежит, — отвечал Санька. Он повернул лошадь и поехал по запряслу[71] к реке, скрываясь в чащобе зеленеющей нивы.
За мостом, на зверевском берегу, пологом и топком, бестолково гурьбился народ; издали цветились сарафаны девок. Марья отличала знакомые фигуры баб. Через мост перебегали ребятишки, иные прямо в рубахах кувыркались вниз головой с перил в широкий омут. На зеленом бархате реки подпрыгивали серебряные черепки расколотого солнца. Поодаль на мели купались девки.
Марья торопилась: пробовала бежать и, запыхавшись, снова переходила на шаг. Ее обгоняли сельчане. Казалось, что она не дойдет, а свалится в траву где-нибудь вот здесь, посередине пути!..
Рябило в глазах. Ветлы зверевской околицы сливались с зеленью яровых полей. Пугливо торкалось сердце. Марья прикладывала к кофте руку и слышала его трепыхание.
«Что это я?» — подумала она, шагая по мосту, и вдруг увидела: от толпы откололась кучка девок и парней, а на кочке, у ручья, стоит Парунька и суматошно бьет руками пространство, указывав на село.
Марья сразу почувствовала дрожь в ногах. Мост будто заходил под ней, как живой.
Кто-то поддержал ее и повел к толпе. Это была Устя.
— Споткнулась я, — оправдываясь, сказала Марья не своим голосом.
— Ничего. Иди, матушка, в сторонку, — говорила баба, цепко держа ее под руку. — Главное, сердцем крепись... Всяко бывает...
Марья рванулась, отцепилась от бабьих рук, неистово разрывая локтями тесное кольцо собравшихся, протискалась в середину.
В осоке, у ручья, лежал в лохмотьях ярко-зеленой тины искалеченный труп Федора.
Она вскрикнула, упала и забилась. Бабы захлопотали около нее:
— Клади на траву. Водой ее обрызгивайте скорее...
— Допускать ее не следовало бы...
— Сердце болезной чуяло, бежала к реке, как чумовая...
— Вот оно где сказалось... Шило в мешке не утаишь...
Федор лежал на траве; на груди и под глазами ссадины, лицо все в царапинах. Висок был ободран: под прядями волос чернела рана.
Мужики, дружно сгрудясь, ждали знатока по делам утопших и опившихся — Филю-Жулика.
Фили-Жулика не было. За ним послали.
— Не иначе, стукнул кто-то по голове, — говорит мужик мужику в толпе. — Метки на виске от этого.
— Не иначе, — отвечает тот. — Канитель здоровая, чай, будет. Партейный.
— А может, сам утоп, об прутья да коряги размочалился.
— Сам, — с сомнением говорит молодой парень. — Тут милицию надо. Ясное дело.
— Санька, валяй к председателю. Несомненно, тут неспроста. Парунька правильно говорит.
— Больно горяч, — галдят разом мужики, — догадлив!
— Неспроста? Кто на такое дело решится?
Пришел Филя-Жулик с деревянной лопатой в руках.
Народ торопливо расступился перед ним.
— Уйди оттоль! — закричал он. — Разве можно, воздух загородили. Ногами к солнцу повернуть надо!
Марья поднялась и, не скрывая своей скорби, сосредоточенно смотрела в середину сборища.
— Отступите назад, говорю вам, — кипятился Филя.
Через плечи соседей смотрели люди в середину, но ничего разглядеть было невозможно. Только иногда подскакивал на высоту людских голов затылок Филиппа. Тогда скопом спрашивали:
— Ну что? Как? Очнулся ли?
— Как, отойдет? — спрашивали мужики.
— Нет, ответил Филя.
— Што так?
— Не говори под руку, — огрызнулся он. — Расступись, братцы, чтобы легче лопатой орудовать.
Воздух наполнился хлопаньем. Филипп с размаху бил утопленника лопатой по ступням ног — самое решительное средство, которое допускал он в практике.
От натуги у него на шее вздулись жилы; опуская лопату, он сильно крякал. После десятка ударов отбросил лопату в сторону, сказав:
— Шабаш! Воскресения, видно, не предвидится. Давай на завертку, Петряк!
Крутя цигарку, он заявил:
— Голова повреждена. Вот что.
После этих слов опять упала в обморок Марья. Волосами устилая помятую траву, она кричала невнятно и странно. Устя да Парунька с боков прижимали ее к земле; тело вздрагивало упруго и дробно.
— Бабы! Помогите нам. Что делать — ума не приложу, — надрывалась Парунька в тревоге. — Что же это такое?
От трупа толпа переместилась сюда. Говорили:
— Вот когда наружу любовь ихняя вышла!
— Недаром свекровь-то калякала, полоумная ровно какая, грит, небасенная, с первых же днев по углам глазами шарит... Порченая оказалась.
— Известное дело, раз девке жизнь испортили, на то она и порченая...
Шепотом докладывала баба:
— Иду я, бабыньки, утром, а она растрепанная сидит у Паруньки в дверях. «По какой причине? — думаю. — Свекровь полоть, пошла, а она сидит». Не в уме, видно, в нашу улицу забежала... Глаза зеленые, ровно белены объелась. Я ее спрашиваю, а она молчок. А оно вон что — окаянный в ней.
Бабы умывали Марью речной водой; больная успокаивалась.
Матвей истолковывал девкам обморок по-своему. Услышавшие разносили объяснения подругам: