— На то мирская воля... Мужики, хватай ее!..
Вытолкнули обезумевшую Паруньку на середку, и один уж набросил на шею ей веревку. Стоит она меж галдящих мужиков — в лице кровинки нет, опустила голову вниз, пробует что-то сказать, но ее не слушают.
Во всю спину к шубе прилепили бумагу, а на бумаге углем коряво, но явственно написано оскорбляющее женщину слово.
Толпа двигалась от Совета к Голошубихе. Впереди бежали, взрывая снег, маленькие ребятишки, оглядываясь назад, — иногда останавливались и отчаянно ухали. Некоторые, положив пальцы в рот, пронзительно свистели.
Паруньку вел за веревку подряженный пьяница-мужик. Он изредка потряхивал веревку, — как это делают с собакой, когда хотят ее разозлить, — вызывая радостное гоготанье окружающих. На плече у него ухват, который должен означать ружье стражника, и одет он нарочно в вывороченную наизнанку шубу. От изб, от ворот, в окна глядел народ, удивленно охая. Слышались слова:
— Ей давно бы следовало!
Школьники, забыв училище, бежали тут же. Они считали долгом своим по очереди громко, на всю улицу, выкрикивать слово, написанное на спине Паруньки. Сзади и спереди в нее бросали комья снега. После особенно удачного удара, по голове или по лицу, всех охватывал неудержимый взрыв смеха.
Только старуха-келейница, вытирая подолом глаза, молвила:
— Над безродными все так! Беззастойная![49]
Парунькины подруги вопили у своих изб под осуждающие крики родных.
Шествие остановилось у разрушенного сарая, где валялась старая телега и рассыпавшаяся бочка, обозначающая, что здесь пожарное отделение. Вожатый мужик сказал:
— Митингу, что ль, открыть? Может, кто речь тяпнет в честь гражданки?
Вдоль села мчался к сборищу разъяренный Семен. Сборище мгновенно начало расползаться. Вожатый снял с шеи Паруньки веревку и пустился наутек.
Парунька с плачем бросилась в сени.
Глава девятая
Ночью у Паруньки вымазали дегтем закрои и ворота — в деревне знак великого позора. В праздник, на гулянье Улыба нашептывала подругам:
— Приглашать Парку в артель не надо, ушли от нее — и хорошо сделали. На что лучше Устина квартира? При Парунькиной одежонке да огласке ей и за вдовцом не быть, а мы с вами, чай, хороших родителей дочери.
Девки не захотели иметь вечерки в опозоренном доме, и Парунька осталась одна.
Ночевала у ней, как всегда, Наташка.
Было утро. Наташка, обмотав голову волосами, лежала на печи под тряпьем. Она изредка кряхтела и ежилась, рассказывая:
— Пресвятая богородица, ясный свет земной, и уж насколько нелюбо Федьке, что тебя по селу водили! Мечет, шипит, всяких неспособных слов мужикам наговорил — горы. Чистая оказия... Совещевание сперва он устраивал то с тем, то с другим. С Игнатием, примерно, пошепчется — к милиционеру отскочит, с милиционером мур-мур — потом к Аннычу... А потом начал при всем народе Игнатия корить: «Пособщик, — говорит, — идешь, — говорит, — в хвосте и на поводу». Мужики смешки пускают. «Средство, — говорят, — по селу водить старинное и самое для нашего брата испытанное». Но тут Семен грамоту зачитал, а в ней для мужиков не по нутру значилось — председателя сменить за недоглядение и унижение твоей души. Начали кричать. Один выкликает одно имя, другой — другое. Федор Семена в председатели норовит. Рук за Семена нет, кроме молодежи. Опять Игнатий Пропадев в председатели и попал. Принялся Федор снова буржуев ругать всяко, а Вавила Федора головорезом обозвал и лодырем. «Теперь, — кричит, — государству от этих слов один убыток, такому словеснику голову следует оторвать! В газетах прописано, что «разумный мужик государству опора». Федор разъяснять: «Газеты поиначе писали: беднота власть берет». Семен молчит, а Федор пуще ярится... И зачем ему только на богатых зубы точить, ежели не выдают девок за него? Ему наша сестра — родня, у самого именья — гребень да веник, да алтын денег.
— В тебе смыслу мало, — ответила Парунька. — Он не за Марью мстит. У него программа такая — всех уравнять. Свобода, равенство и братство.
— Батюшки! Неужели я сарафан свой кому отдам, поплиновый с воланами?
— Не в сарафане вопрос. Равенство не в одежде — равенство в жизни. Федор против того, чтобы над бедной девкой издевались. Богатые девки к парням податливее, да ни одну не поведут по селу. Она с приданым, ее всегда вовремя замуж выдадут, она всегда честная. А наше дело — полынь. Сразу тайный грех наруже. Федор все это вот как знает. И он за правду. И если он прав, он воюет, а не хнычет. Он молодец. Вот он и хотел Семена в председатели провести. Сорвалось...
По углам заиндевело. На лавках валялись юбки, на полу лежала вязанка хворосту, принесенная из рощи.
Парунька голыми пятками ломала хворостины, и треск вытеснял тишину. Затем бросала палки на середину избы, к железной печке.
— Натопим скоро. Общественным хворостом. Все равно пропадать! — говорила Парунька, поднимая подол рубахи, чтоб не запутаться в нем во время прыжка.
— Смотри, Паруха, как бы не того... С обыском могут, — сонливо тянула Наташка. — В подпол хоть бы, что ли, спрятала вязанку...
— Пущай еще раз ведут. Все равно я здесь не жилица, так и так уходить в город надо. Вольно в Сормове девки живут. А мы женихов ищем, чтобы ездили они на нас, как на скотине. Вон Марья-то, полюбуйся, за богача вышла, а горя невпроворот.
— Не все так. Кому счастье и на роду написано.
— Все одно — бабья доля. Каждый год на сносях, да еще работай до упаду. Баба в деревне и печет, и варит, и стирает, и детей рожает, и нянчит, и мужа ублажает. И за это одна ей награда — выволочка. Только и слышишь: у ней волос длинен, да ум короток.
Она зажгла лучину и сунула ее в печку. В печке тотчас же затрещало, на пол через дверку поползли полосы света.
— Вот майся весь век, как Марья, и околей без ласки, без привета. Что это за жись? Девка ровно собака: услуживай весь век — сперва своим отцу-матери, а тут мужу да свекрови, а заслужишь-то что?
— Ой, Парунька, выйти бы за богатого, — молвила Наташка. — Хоть бы нарядиться, хоть бы покушать вволю, не думать, во что одеться, обуться, не дрожать над куском хлеба. Нет, Парунька, я бы и за богатого вдовца али старика. Только бы в сытой жизни пожить, на мягких подушках поспать да самой у печи хозяйкой быть. Какие пироги бы пекла, какие щи варила...
— Дура ты, Наташка, вот что. Весь век себя не выказывай. Ровно нет тебя, за место мебели. Собраться бы бабам да девкам да забастовку сделать: не желаем с мужиками жить до тех пор, как уваженье бабе делать будете. Узнали бы! А то, вишь, сами со своим добром набиваемся.
— Девка, Парунька, девка и есть, видно, тому быть.
— Да что, не человек, что ли, девка-то?
Под вечер пришла к ним Семенова жена — Шарипа. Она села без приглашения и заговорила сразу:
— У нас здесь организуется кружок, культурно-просветительный, молодежный. Членами будут девушки и парни. Заворотили бы мы дела. Вы как думаете?
— С серпом мы и без грамоты можем в поле кружиться, — ответила Наташка. — Над грамотными у нас смеются...
Та ответила:
— Так рассуждают только по темноте.
— А откуда нам светлыми быть? — сказала Парунька. — Весь век живем, что котята слепые... Одно только озорство от парней и видели...
— Зачем же минуты терять? Пойдемте на собрание.
На поверку вышло, что народную нужду она знала не хуже Паруньки, — того же поля ягода.
Пошли садом по насту к горнице, в которую отделил Василий Бадьин молодых.
Говорил Федор:
— Всякая деревня вмещает в себе, кроме прочих, элемент в некотором смысле мятущийся, но не видящий ясных путей. Посмотри, батрачек этих около нас — рота!
— Липовая, — поперечили ему.
— Уметь следует переделать в какую надо. Теперь девушки к свету тянутся. Букварями запастись и мало-мало, полегоньку да потихоньку, глядь, пять-шесть человек — и ячейка тебе! Анныч на молодежь не облокачивается. Он за мужиков цапается, прельстить их выгодностью восьмиполки хочет, машинным товариществом. Однако одно другому не мешает.