«Хитро обводить темного человека ладят», — подумалось Паруньке, но хитрость эта ей пришлась по нраву.
В горнице было много народу, пахло дымом и разомлевшими телами. На печи, свесив ноги, расположились парни, курили. Дым заслонял их головы, и нельзя было различить, кто они такие. В самом углу за столиком, образованным из положенной на кадку старой двери, сидел угрюмый, морщинистый и седой человек в чапане[50], ликом схожий с апостолом раскольничьего иконописья. Парунька припомнила, что, когда была девчонкой, заправлял он на селе комитетом бедноты и знали его «комиссаром».
Федор, упираясь головой в покрытую сажей матицу, рассевал слова нерешительно и робко, будто боясь кого разбудить.
— До волости пятнадцать верст и все лесом, одни волки да сосны кругом. Поп говорит проповеди о пришествии антихриста. Общество расправляется с сельчанами самосудом, как при Иване Грозном... Вчера Вавила рассказывал, будто к одной бабе забралась под череп лягушка, а святой угодник вырезал ее оттуда хлебным ножом, — и рассказчика слушают и верят! Подобным Вавилам хорошо рыбу в мутной воде ловить.
— Ловит, ловит, да утонет, — вставил нежданно Анныч.
— Где гарантия? — спросил Семен. — И когда это наступит? На западе пишут — мы спускаемся к старой жизни на тормозах... Что это значит? Несомненное возрождение Канашева во всеобщем масштабе! Разве про это мы думали, когда белых гнали? Как только я приехал с фронта, то сразу увидел: нельзя так жить. Беднота совсем разорена, да и неактивная какая-то. Избы развалились, по улицам, поросшим крапивой, бегают голые ребятишки. Хлеба нет, коров нет, нет сельхозорудий. А кулак, понимаете, ширится...
— Кулак организует коммуны, как Анныч бывало... Анныч, кулаки тебя опередили.
— Да, это факт, — сказал Анныч, — чтобы избежать репрессий, под вывеской коммун у нас целые монастыри прикрывались еще при комбеде. Даже помещики в имениях сколачивали компании своих родственников, приказчиков, лакеев и объявляли о переходе в коммуну. Сейчас это усилилось. И это как раз аргумент за то, чтобы беднота сама активизировалась. О чем я и говорю все время.
— Писать надо, освещать положенье, — продолжал Федор. — Прямо центру донесение с низов: так и так, мол, мы, низы, доносим, что заела глухомань, земля родит по старорежимным законам, газеты выписывают немногие, да и то на раскурку.
— Была встряска, повоевали, горели на работе, в комбедах политику вели, а пришло время такое — снова встал знак вопроса, — добавил Семен.
— Бегут люди из деревень, — продолжал Федор. — И выходит, что в городе работы нехватка, а у нас — людей. Обучать грамоте некому!
Он долго и горячо перечислял, кто отбыл в город и обжился там, кто думает убежать, говорил, что стремление это заражает девок.
«Гляди-ка! И все верно, и все правильно, думала Парунька, восхищаясь Федором, Семеном и Аннычем, — распознали они деревенское житье, вникли...»
— От темноты бежит каждый... — досадливо продолжал Федор. — Выходит, многие об учебе думают, но как только за книжку взялся — его багром в деревню не затащишь! Там ведь развлеченья, кино и «легкий» заработок, и культура — вот что тянет. А наше время, братцы, чернорабочее время, в истории запишется на все века... Направлять народ но-новому время приспело.
Он помолчал и заговорил громче:
— Что это за знак вопроса Семен перед нами поставил? Поставить — поставил, а ответ при себе удержал. Говори, Сема, дал ответ или нет?
— Не знаю, — сказал Семен. — Мне самому ничего не ясно. Когда рубил врага — знал, за что. Все было ясно. Приехал в деревню — ничего не ясно. Старое возрождается... За сердце хватает. А как разить врага — не знаю. Да и не распознаешь, где он.
— Правильно. Пробуешь узнать, а толку не получается. Ты Анныча слушай крепче. — Он обратился к старику: — О грамотности говорят, что темнота всему помеха и что от темноты мы лампу какую-то должны найти. Неделовая постановка вопроса!
— Совершенно верно, — ответил старик. — Жизнь изменяют с корня.
— Надо почву для деревенского человека найти на месте, — продолжал Федор.
— Зацепки нет, — откликнулся парень на печи. — Пишут, что ладят где-то совместное жилье мужики, а около нас этого не видно. И норовишь думать по-правильному, а в голове вертится: ничего этого нет, хвастают!
— Полей нет показательных, производство на месте стоит, — сказал другой, — нет кооперации. Из-под ног Канашева надо почву выбить... А сельсовет спит.
Анныч взял слово после этого парня:
— Нельзя социализм в деревне строить только председателю сельсовета да секретарю партячейки. Нужна масса. Нужна переделка мелкобуржуазной стихии. Мужик — не рабочий. Его переделать труднее. У него общественный инстинкт гораздо слабее, чем у рабочего класса. Огромная работа предстоит нам, товарищи.
У Паруньки захватило дыхание, так было верно все то, о чем здесь говорили! И в то же время так ново для нее. Значит, большевики обо всех думают и все знают.
— Земля в обществе поделена по едокам. И у кулаков, у бедняков и середняков ее одинаковый подушный надел. А на деле все иначе. Богач имеет инвентарь, а бедняк нет. Богач имеет скота больше, навозу больше. Богач сдает в аренду беднякам сельхозмашины — опять прибыль. Он укрывается от налогов, имеет тайную аренду: бедняки, что уходят в город, сдают ему свою землю. Тайное ростовщичество пышно процветает. Кулак ссужает по-старинке, берет вдвойне. Кулак скупает у сельчан подешевле хлеб осенью, когда нужно платить крестьянам налоги. Весной он продает его втридорога. Кулак растет, извивается, изворачивается, отдыхая от комбедовских гонений. — Анныч говорил гневно и сурово. — Хищный, хитрый, энергичный, он проникает и в кооперацию, и в сельсовет, и в земельные органы. Только деревенские активисты знают все потайные его ходы. Неземледельческие доходы от промыслов вовсе не учитываются работниками наркомфина. Кулаки скупают продукты местного кустарного промысла у бондарей, шорников, столяров: кадки, хомуты, дуги, колеса, шерстяные изделия, деготь — и перепродают, как свои, ускользая от фининспектора. Кулак, формально лишенный прав, захватывает под свое влияние сельчан. Он, оставаясь членом земельного общества, влияет на него, диктует свою волю. Борьба за середняка должна быть отчаянная...
Шарипа оборвала его:
— Надо начинать с ячейки. В селе я одна комсомолка.
Загалдели так, что ничего не было слышно. Семен окриком призвал всех к порядку. Из угла встала девушка, учительница Галя. Она недавно окончила вторую ступень, была родом из соседнего села Зверево, оттуда ходила пешком каждый день за пять километров и в дождь и в стужу. Крышу в школе проливало целый год, а поднять вопрос о жилье она стеснялась и считала «шкурной обывательщиной». А сельсовет тем был доволен.
Краснея, торопясь, дрожа от волнения, охватившего ее, она говорила:
— Мы в селах живем в обстановке ужасающих контрастов. Читают Маркса и рядом по соседству гадают на бобах. Молятся от засухи святому отцу Серафиму и тут же радио на соломенной крыше, слушают лекцию про план ГОЭЛРО и освещаются лучиной, тут элементы социализма и средневековье рядом. Вавила Пудов бегал по деревне и рассказывал: «В Китае побили всех коммунистов, скоро у нас будут бить». Это классовый выпад. Пишут, мы вступили в полосу культурной революции. Так надо работать. Без поголовной грамотности нам ничего не достигнуть. Это мое категорическое мнение... Категорическое... А учебников нет. Карандашей нет. Как же это? — Глаза ее наполнились слезами. — Ведь ребятам писать нечем... а одной водки выпивают в престольные праздники столько, что две школы построишь...
В гаме, непредвиденно наступившем и непонятном для Паруньки, люди враз стали обзывать друг друга всякими словами. Но в том не было гнева против друг друга, то был гнев против старой жизни. Анныч говорил, что земля стоит наша на первейшем месте во всем мире по-земельной громадине, падающей на каждого пахаря, и в то же время на одном из самых последних мест по посеву, приходящемуся на того же жителя. Даже в Европейской части Союза засевается не больше пятнадцати процентов земельной площади, остальная же вся лежит под лесом, под кустарником, пустошами да болотами. Многие из таких земель можно бы при маломальских затратах расчистить, осушить, распахать. А сколько десятков миллионов гектаров пустующей земли лежит за Волгой, в Казахстане, в Сибири — земли, ничем не заросшей, кроме степной травы!