Мужик пытался распознать сквозь стекло, кто в хате. Вдруг он отскочил от окна и закричал громко и радостно:
— Тут! Честное слово. К печке жмется... Колоти, Филя, стекла! Живьем возьмем ее!
Дрызнули стекла, осколки со звоном летели в темную глубь хаты. В дыру расколоченной рамы протолкнулся сначала стяжок[73], пощупал темноту, потом комом свалился на пол человек и отбежал к печи. За ним лезли другие.
«Теперь кончина!» — подумалось Паруньке.
Она выскочила в сени, захлопнула дверь в избу и приставила к скобе корыто.
— Заставилась, братцы! — услышала она крики из избы.
— Топором придется!
— Тащите топор!
Парунька приставила старую кадку в угол, вспрыгнула на нее и рукой уцепилась за прутья повети. Поветь была соломенная, гнилая от дождей и времени. Пальцами стала разрывать солому повети, обливаясь дождем едучей пыли. В носу щекотало, в горло налезала пахучая грязь. Приостанавливая движение уставшей руки, она тихонько сплевывала на пол и затем начинала работу вновь. Наконец рука просунулась наружу.
Парунька с силой отрывала жухлые куски повети, увеличивая отверстие. Показался осколок ночного неба величиной с голову человека. Парунька уперлась пальцами ног о бревенчатые стены и раздвинула плечами отверстие шире. Наконец ей удалось вылезти. Осторожно прислушиваясь к звукам, комком свернулась она в свесе между своей и чужой поветями.
Тихо. Мужики, должно быть еще не принесли топор. Она встала и осторожно шагнула по свесу. Широкое зарево улиц — как на ладони. В кучу обуглившихся бревенчатых остатков прыскали из шланга, пар и дым огромными сизыми клубами взвивались в небо. Около пожарища народу было меньше. А дальше, к церкви, уходил целый ряд почерневших печей, это все, что осталось от строений. Посередине села неуклюже выделялся каменный остов канашевского дома.
Люди медленно бродили около родного пепелища.
Парунька переползла кряду две повети, думая, спрыгнуть в огород соседа. Во дворе слышался шум, — ходили хозяева, стуча задвижками и хлопая сенцами.
Неожиданно затопали по улочке люди, остановились у соседней избы, наперебой бросая недоуменные вопросы:
— Сгинула, на глазах пропала!.. Ведьма.
— Должно быть, из окна выпрыгнула, — отвечали им невнятно.
Парунька по голосам узнала — небольшой была гурьба людей.
— Разбили дверь в щепы, взошли, дым, огонь. Потушили, глядим — дыра в свесе. Значится, не по людски убралась. Нечистая сила и та их руку держит, — объяснял чей-то знакомый голос.
— Скажи на милость! — удивленно отвечали ему. — До чего же люди исхитрились.
В разговор вплелся твердый голос Канашева:
— Ищите в огородах, в ботве али на дворе. Оцепляй, Плюхин, все избы эти и рядом, до утра стеречь приказано. Поджигателей всех до одного выловим.
Парунька сползла с краю свеса, выходящего в огород.
Сучья рябин упирались здесь в рыхлую солому повети, заслоняя с оврага часть двора густотой разросшихся ветвей. Над конюшней приделана плоская площадка. Парунька взрыла густой слой соломы и легла.
Когда поля и деревни порыжели от зари, она различила через зеленую густоту рябинника караулящих мужиков — во ржи, прямо над оврагом, и в конце улички у бань. Одни с заступами, а другие с кольями сонно передвигались, иногда перекликаясь.
Все утро в хлеву под нею шарили мужики, а на соседних дворах осматривали сушила, подклети, перебирая кадки, рогожки, солому.
Злобная ругань их судорогами отдавалась в теле. Весь день, не ворочаясь, лежала Парунька на боку, чуя, как голова наливается свинцом и деревенеют члены.
А когда сумерки одели деревню и с пригоном стада смолк шум, — крапивой, вдоль плетня пробралась она к полю и упала в рожь.
ЧАСТЬ
ТРЕТЬЯ
Глава первая
Стояло безветрие. Солнышко ползло по верхушкам берез, внизу было прохладно и сыро. Длинные тени тянулись от рощи к ржаным полям. Зверевская гора была облита красным отсветом! Мелководная речушка Печесь, вся в кустарниках тощего тальника[74], как стекло, отливалась средь болота.
Деревянная замшелая мельница Канашева, из-за которой у немытовцев со зверевскими мужиками шла извечная вражда, пряталась за кустами.
Уже подойдя к зверевским сараям, Парунька обернулась. Она увидела скатывающееся одним концом в долину село свое, кудрявое от берез кладбище, рощи, родную улицу Голошубиху, а за ними — Дунькин овражек.
Туда, в Дунькин овражек, по веснам в пестрых косынках девки ходили за щавелем. Теми косынками парни закрывали им глаза и целовали вдосталь. Воспоминания о беззатейливой радости были коротки, казались далекими и случайными. Злая обида на несправедливых немытовцев вставала в сердце как заноза. Паруньке думалось, что в Немытовку она больше не вернется.
В большом богатом селе Звереве начинался двухнедельный престольный праздник Казанской божьей матери, открывалась бойкая ярмарка.
С утра рассвечивался ярмарочный день, с непрестанным грохотом телег, с бабьими пререканиями и будоражью суетливой толпы. Парунька увидала на околице кочевой город палаток, цыган-менял с кнутами. Они похаживали около лошадей, задирали им хвосты, хлопали ладонями по крупам и охорашивали кляч, неумеренно расхваливая их. Цыганята сидели в телегах, караулили убогий скарб. По околице взад и вперед гоняли малорослых лошадей, с гиком подхлестывали их ременными бичами, пытали их прыть. Степенные домохозяева глядели на это издали.
На выгоне, подле шумных самокатов, теснились изрядные зеваки, тут трезвонили в бубен, били в барабаны под стальные переборы тальянки, и девки с парнями визжали и ухали, мчась на глиняных конях. Там тешилась молодежь в прытких играх — держа фасон, тратились парни на лакомства, а молодожены попарно прогуливались, степенно грызя орешки!
Всюду шныряли цыганки. Увидя Паруньку, одна из них, вся в побрякушках, схватила ее за руку, глянула в глаза и затараторила:
— Фартовая! Проживешь восемьдесят три годочка. Будут тебе радости, будут тебе хлопоты. Положь, голубынька, на белую ладонь четвертак, все тебе расскажу. Ничего не утаю. Расскажу тебе судьбу — фортуну...
Парунька вынула из лифчика пятиалтынный, себе оставила гривенник.
— Всю судьбу тебе расскажу, что было и что будет. Завидуют тебе, девушка, завидуют и вредят тебе злые люди. Красавица ты моя, красавица писаная. Завидуют тебе, ох как завидуют. Тяжела дорога твоя, дорога неукатанная. Еще много горя ты хлебнешь, еще слезами умоешься, но... время переменчиво. Положи на ручку, краля-сударка, еще монетку, ручку позолоти и такое тебе счастье выпадет — все открою.
Так больно, так сладко защемило сердце. Парунька отдала последний гривенник: «До вечера без хлеба потерпеть можно».
Цыганка пристально поглядела ей в глаза, полные явной тревоги:
— Пройдут года, придут утехи... Придут, душенька, будет радость, будет, сударка. Найдешь суженого, милого, желанного... Положь на ручку монетку, одну монетку...
Парунька сказала, что денег больше нет. Цыганка тут же отскочила.
Парунька миновала толпу. Она спешила в улицу, в то место, где рядились на поденщину или на постоянную батрацкую работу. Сердце ее не переставало ныть и тревожиться. Ничего хорошего в будущем не обещала цыганка. Только намекнула. А прошлое — все раскрыла, точно по книге читала. Недоставало Паруньке только гривенника, чтобы судьбу исчерпать до конца. «Предрассудки, — утешила она сама себя. — Только ведь и цыганке несладко».
В улице, под брезентами, приподнятыми на кольях, уставив на траве ящики со сластями, вели торговлю сельские кооперативы. Бородатые частники с бакалеей расположились в особый ряд. Они заманивали публику усердной обходительностью и затейливыми призывами. Баба, опираясь на чугун, накрытый подушкой, из-под которой валил пар, взывала: