Часто старца не было на месте, и многим паломникам, которые хотели с ним посоветоваться, этого не удавалось. Меня, однако, он как будто бы ждал. Все же один раз мне сказали, что он переехал в монастырь Кутлумуш. На следующий день я должен был уехать со Святой Горы. Незадолго до отъезда решил предпринять отчаянную попытку: вдруг все‑таки увижу его? Я побежал к его келлии (спешил, чтобы не опоздать на автобус), постучал в обе дверцы ограды, но — никакого ответа. Возвращался я расстроенный и вдруг увидел перед собой старца с котомкой за спиной. Я взял у него благословение и сказал: «Я ради вас приходил, Геронда». — «А я “увидел”, что ты меня искал, потому и пришел. Я возвращаюсь с Капсалы, ходил туда на ночную службу». Он ответил на мои вопросы, ободрил меня, и я уехал радостный. Его внезапное появление на дороге осталось для меня необъяснимым.
В течение всего моего срока службы в армии я не пропускал ни одного богослужения в храме. Все получалось так естественно, и я всегда получал увольнительную, чтобы иметь возможность бывать на богослужениях безо всяких помех. Здесь было совершенно очевидно действие руки Божией и молитвы старца.
Поскольку у старца было святое смирение, помимо других даров, которыми наделил его Господь (среди них — предвидение, прозорливость и чудотворение), его не покидала смиренная уверенность в том, что он самый грешный человек в мире. Он это переживал сам и показывал своим примером, своими словами. С детства, как он сам говорил, через жития святых и православное аскетическое воспитание он встал на богоподражательный путь смирения. Будучи плотником в миру и позднее — радистом в армии в течение пяти лет[8], он обладал духом самопожертвования.
Его самопожертвование исходило от подражания Христу, от крестной любви Христа. Он всегда получал последнее место и благодарил за это Бога и радовался. В армии, когда приходил какой‑нибудь солдат и просил подменить его на дежурстве, 8 Арсений с готовностью соглашался. Он вел себя так всегда, даже если злоупотребляли его добродушием, потому что не хотел никого расстраивать и стремился всех утешить.
В военную пору радист, время от времени он должен был ходить на вражескую территорию, передавать информацию о противнике. Радисты (их было двое) должны были ходить на задание по очереди. Однако, поскольку у его сослуживца была семья, дети, Арсений стал ходить один, добровольно рискуя своей жизнью. По своему смирению он считал, что жизнь других людей более ценна, чем его самого.
В монастырях, где он совершал свое служение, а также когда жил один, в тиши, его жизнь была постоянным служением любви. Сколько бы о нем ни говорить и ни писать, невозможно передать высоту его смиренной любви и сопереживания по отношению к страждущим.
Помню, как‑то я его измучил своим бестактным поведением и даже почувствовал необходимость попросить прощения. На это он весело и радостно ответил: «Подожди, у нас еще есть время до захода солнца…» Его не только не утомляло служение, утешение истомленных душ людей, но, напротив, доставляло ему радость. Старец в личности каждого грешника, каждого измученного человека видел Самого Христа, никого не осуждая.
В каждом человеке он видел замутненный до времени образ Христа. В каждом человеке, больном, изголодавшемся по любви, жаждущем правды, заключенном в темнице страстей, чуждом добродетели, он видел этот сокрытый лик. Проблема каждого человека становилась его проблемой. Он не придавал значения внешнему облику человека, его мирскому происхождению или мирским чинам. Он смотрел на внутреннего человека, а не на внешнего.
Помню, в мое последнее посещение (когда я был послушником), он говорил нам, что уже шесть лет у него рак. И до последнего своего вздоха, несмотря на то что в конце у него были ужасные боли, кровотечение, не считаясь с собой, он самоотверженно служил ближнему. Он зачеркнул себя. Собственное «я» свел к нулю. Уподобился своему первому духовному отцу преподобному Арсению, у которого было похожее служение.
Опыт непрестанной тоски по Богу, тоски, приносящей в итоге радость, был виден из его слов и жизни. Как‑то, в 1979 году, когда он еще был в келлии Честного Креста, некий монах попросил старца рассказать об оказанных ему благодеяниях Божиих, о том, как Господь одарил его столь обильно. Старец сказал по вдохновению: «Господь простил мне множество грехов. И, если хотите, я вам их напишу. Но вы соблазнитесь!»
У старца не было иллюзий и фантазий. Он вооружился святым смирением и поэтому был неуязвим для себялюбия и эгоизма. Он не разрешал, чтобы за ним ухаживали. И это не потому, что был высокомерен, а потому, что считал себя за мусор. Зимой, в холод, за несколько дней до своего последнего отъезда со Святой Горы, хотя был тяжело болен, он обслуживал себя сам. Однажды от чрезмерного воздержания, от истощения, выйдя во двор из своей келлии, он упал на снег и не мог подняться. Проходя мимо, некий брат увидел его и принял за мертвого; вошел во двор, поднял его, привел в чувства. Когда старец немного пришел в себя, монах обратился к нему: «Что же ты тут делаешь, Геронда? Ты так умрешь один». «Нет, пока еще нет, мой хороший, — ответил старец. — Кругом снег, наледь, как вам меня закопать? Лучше мне умереть летом!» Даже к самым большим испытаниям он относился с мужеством и духовным благородством.
Он говорил: чтобы помочь кому‑нибудь в духовной жизни, не нужно много слов. Другому человеку необходимо увидеть в нашей жизни то, во что мы верим. В противном случае он будет смеяться над нами: говорим одно, а делаем другое. «Раньше, — вразумлял он, — люди были очень практичными, преуспевали во всем. Кто‑то, чтобы справиться с многословием, набирал в рот камней и держал их там годы, пока не привык не говорить. Другой прочитал в патерике о том, что нельзя согрешать языком, и в течение трех лет старался это исполнить. Теперь мы изучаем все что угодно, а тому, как обуздать себя, не учимся».
Старцем Паисием можно было только восхищаться. Когда ты был с ним рядом, то чувствовал, будто находишься перед древним богоносным отцом–подвюкником; это и впрямь было так.
Известно, что старец много раз был «омыт» нетварным светом. Хоть и говорил, что отражает Божественный свет, как заржавелая консервная банка, на самом‑то деле отражал его как чистейшее зеркало. Он говорил о рае не как о чем‑то далеком, что предназначено для другой жизни, а как о том, что он предвкушал в этот миг. Он очень просто и ясно рассказывал, как жили первозданные люди до падения. Он знал это по себе, потому что сам достиг догреховного состояния. Он говорил, что все то время, пока Адам сохранял образ чистым, звери подчинялись ему как правителю и царю. Но и среди зверей тоже царила гармония и тишина. Вот и к старцу подходили звери и птицы и слушались его.
С тех пор как вошел грех по непослушанию и через него — смерть, изменились отношения между людьми и зверьми. Лев бросался на человека, потому что больше не узнавал в нем хозяина. Человек дошел до того, что «приложися скотом несмысленным и уподобися им». Он стал хуже зверей, поскольку вышел за грани естественного. И звери одичали. Они стали терзать друг друга, сильнейшие — есть слабейших. У них появилась хитрость и недоверчивость.
Старец с болью говорил: «Вот посмотри, мы без всякой необходимости берем охотничьи ружья, идем и убиваем птиц и других зверей. Подумай, выходит бедный зверь, заяц или лиса, чтобы найти еду и накормить своих детенышей в норе, а мы их убиваем или раним. Несчастные детеныши ждут в норе свою маму, когда она вернется. Если мать ранят, то она бежит как есть, раненая, к себе в нору, не успевая ничего раздобыть. Детеныши бросаются к ней. А она, раненая, страдает от боли. Куда ей деваться?» Старец говорил об этом, потому что сердце его горело любовью ко всей твари, ко всякому существу, которое страдет. Эту боль он превратил в непрестанную молитву.
Он считал себя самым грешным. Это и есть смирение святых, когда, несмотря на то что у них нет значительных грехов, они берут на себя ошибки и грехи других людей и обновляют все творение. Его личность, его жизнь и все его служение явились в наше время, лишенное духовного содержания, вечным примером освящающего действия и целительной силы Православной Церкви.