Про нецелесообразность же ссылки Гусева по отношению к нему самому, если он считается вредным человеком, совестно и говорить, так как очевидно, что нет никакой причины, почему вредный человек станет менее вреден в Чердынском уезде, где некому следить за его деятельностью, чем в центре России, где он на виду у всех.
Казалось бы, напротив, что люди, вырванные из своей среды, лишенные заработка, озлобленные этим изгнанием и соединенные с такими же озлобленными другими сосланными, должны бы быть гораздо более вредны, чем когда они на месте. Но об этом никто не думает. Заведено и делается, а хорошо ли, дурно, полезно ли, вредно как для тех, над кем делаются эти дела, так и для общества, никто не думает. Люди служат, получают за это жалованье и делают то, что полагается делать. О том же, что может выйти из их деятельности, и справедлива ли она, от самых высших до самых низших никто не дает себе труда думать.
«Так полагается, и делаем. А если другой раз и ошибемся, то что же делать? У нас так много дела. Ошиблись, ну что же делать. Очень жаль».
Убили с горя мать, жену, продержали года в тюрьме, свели с ума, иногда даже казнили человека, развратили, погубили душу: «ну что же делать — ошиблись». В роде того, как наступили на ногу и извиняются: «Извините пожалуйста. Мы, право, нечаянно».
Вот это-то ужаснее всего. И после этого удивляться бомбам революционеров.
Нет, революционеры только понятливые ученики.
Так это по нецелесообразности и жестокости по отношению к Гусеву. Нецелесообразность же этой меры по отношению ко мне еще поразительнее.
Ведь дело все в том, что в числе всех зловредных элементов, которые нужно подавить, есть между прочим и Толстой с своей дурацкой проповедью какого-то выдуманного им христианства и бессмысленного непротивления. Вся эта его болтовня, разумеется, не имеет никакого серьезного значения, но она смущает людей, хотя бы солдат, своей проповедью о том, что сказано не убий, и разными какими-то рассуждениями о том, что земельная собственность незаконна и т. п. И потому надо во что бы то ни стало прекратить это. Самый простой способ был бы в том, чтобы судить Толстого, а то и просто, опять по тем особенным статьям, по которым мы поступаем теперь, посадить его в тюрьму лет на 5, там бы он и умер и перестал бы беспокоить нас. Это, разумеется, было бы самое удобное, но за границей, не зная всю пустоту его учения, как мы ее знаем, приписывают ему некоторое значение, и послать его, как Гусева, в тюрьму в Крапивну все-таки как-то неловко. И потому одно, что мы можем сделать, что и будем старательно и неуклонно делать, это то, что вредить и делать неприятности всем близким ему людям. Так что не мытьем, так катаньем все-таки заставим его замолчать.
Так должны были рассуждать люди, выславшие Черткова и ссылающие Гусева, потому что цель высылки Черткова и ссылки Гусева никак не могла быть в том, чтобы перенести вред, производимый Чертковым, из Тульской губернии в Московскую, а вред, производимый Гусевым в Крапивенском уезде, перевести в Чердынский уезд, цель могла быть и была только одна та, чтобы уменьшить или вовсе уничтожить вред, производимый Толстым.
Вот тут-то особенно поразительна нецелесообразность употребляемых относительно меня мер. Нецелесообразны эти меры потому, во-первых, что, как бы ни смотрели люди на мои мысли, я считаю их истинными, нужными и, главное, считаю смысл моей жизни только в том, чтобы высказывать их, и потому, как я уже заявлял об этом, я, покуда буду жив, буду высказывать их, и удаление от меня Черткова и Гусева никак не может изменить этой моей деятельности. Как через Гусева (что поставлено ему в вину) я давал и посылал мои книги тем, кто хотел их иметь, так я буду и теперь точно так же давать и посылать их с помощью других лиц, десятки которых предлагают мне в этом свои услуги, или, если и всех этих лиц сошлют в Чердынь или еще куда, буду сам высылать и давать их тем? кто выразит желание иметь их. Не давать же их и не высылать моих книг тем, кто желает их иметь, я так же не могу, как не могу на словах не отвечать людям, спрашивающим меня о том, что я знаю.
Нецелесообразны эти меры еще и преимущественно потому, что избавиться от бомб и бомбометателей можно тем, чтобы отобрать бомбы и посадить бомбометателей в тюрьму или убить их, но с мыслями ничего этого нельзя сделать. Насилия же, которые делаются против мыслей и носителей их, не только не ослабляют, но всегда только усиливают их воздействие.
И потому, в чем и состоит главная цель этого моего заявления, я опять просил бы тех людей, которым неприятно распространение моих мыслей и моя деятельность, если они уже никак не могут оставаться спокойными и во что бы то ни стало хотят употреблять насильственные меры против кого-нибудь, то употребить их никак не против моих друзей, а против меня, единственного и главного виновника и появления и распространения этих неугодных им мыслей.
Все это я высказал по отношению к Гусеву и ко мне. Но дело, которое вызвало это мое заявление, имеет еще другое, более важное значение, относящееся не ко мне и Гусеву, а к тому душевному состоянию, в котором находятся люди, совершающие такие дела, как то, которое совершено над Гусевым.
Все мы знаем про то, что совершалось эти последние года и продолжает совершаться теперь в России. Про все это страшно и не хочется говорить. Как ни жалко всех тех погибших и погибающих и озлобляющихся людей в ссылках, тюрьмах, со злобой и ненавистью умирающих на виселицах, но нельзя не жалеть и тех несчастных, которые совершают такие дела, а главное предписывают их.
Ведь сколько бы ни уверяли себя эти люди, что они делают это для блага общего, сколько бы ни одобряли и ни восхваляли их за эти дела такие же, как они, люди, как бы ни старались они сами задурманить себя всякими заботами и увеселениями, они люди и большей частью добрые люди и чувствуют и знают в глубине души, что они поступают дурно, что, делая такие дела, губят то, что дороже вcero на свете, свои души, захлопывают на себя дверь от всех истинных и лучших радостей жизни.
И вот этим-то людям мне по случаю этого ничтожного для Гусева и для меня события хотелось сказать: подумайте о себе, о своей жизни, о том, на что вы тратите данные вам Богом духовные силы. Загляните себе в душу. Пожалейте себя.
6 Августа 09 г.
О НАУКЕ.
Ответ крестьянину.
I.
То, о чем вы пишете в вашем письме, так важно, и я так давно и много думал и думаю об этом самом, что мне хочется напоследях, зная, что мое время коротко, насколько сумею, ясно и правдиво высказать все, что я думаю об этом, самой первой важности, предмете.
Вы спрашиваете, что надо разуметь под наукой и образованием? Спрашиваете, не бывают ли наука или образование вредны, и, как образец того вреда, который бывает от того, что называется образованием, приводите пример того учителя, сына крестьянина, который стыдится выкормившего его отца и, когда отец этот привез ему свои деревенские гостинцы, попросил отца спрятаться на кухне, чтобы не оконфузить своим мужицким видом образованного сына перед бывшими у него гостями.
Может быть, пример этот и исключителен, но знаменателен, и стоит вдуматься в него, чтобы то, что у нас называется образованием, представилось в ином, чем оно представляется большинству, значении.
На другой день после получения вашего письма я провел вечер с дамой, директрисой гимназии, с довольно странным для дамы именем и отчеством — Акулиной Тарасовной. У дамы этой тонкие, белые, прекрасные руки с перстнями, шелковая, умеренно модная одежда и приятный вид усталой, умной, «образованной» женщины с либеральными идеями. — Дама эта крестьянская заброшенная сиротка. Помещица случайно разжалобилась над именно этой сироткой, взяла ее воспитывать и дала ей «образование». И вот вместо Акульки, которую трепала бы за косы мать за то, что она, чортова девка, упустила телят в овсы, а потом, вместо Акулины, которую сосватал бы Прохор Евстигнеев и бил бы в пьяном виде смертным боем, а потом вместо Акулины вдовы, которая, оставшись с пятью детьми, ходила бы с сумой и всем, как горькая редька, надоела своими слезами и причитаниями, а потом вместо ставшей из Акулины Тарасовной, которая, хотя и вырастила сына и отдала его в люди, все-таки живет впроголодь у зятя, терпя всякие обиды от брата невестки, вместо этой зачахлой, грязной, оборванной, утром и вечером умоляющей матушку казанскую царицу небесную, чтобы она прибрала ее, вместо этой Тарасовны, которая в тягость не только себе, но и всем тем, кто ее кормит, вместо этой Тарасовны теперь любезная, умная директриса, белыми руками сдающая карты, остроумно шутящая о персидских делах с старинным приятелем и сыном ее воспитателя и предпочитающая чай с лимоном, а не со сливками. И на вопрос: угодно ли ей ягод? отвечающая: пожалуй, только немного. Мой милый доктор не велит, да уж очень хороши ягоды. Немножко, пожалуйста».