Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Отвези меня назад, к компьютеру, я буду играть у себя в комнате, – приказывает отцу. Да, именно приказывает, освоил такой тон.

«За что ж ребенку эта жизнь, а?» – Мне тоскливо, муторно, и хочется встряхнуть хоронящуюся в куширях депрессии Милу и спросить: «Ну, зачем ты его тогда заставила жить эту жизнь, зачем?! Зачем решила за него, ведь он не хотел!»

Иногда я зло думаю о священной борьбе за права нерожденных детей – борьба против абортов, ну да, ну да… А у детей, что не желают рождаться, – есть ли у них права?

Никому и никогда нельзя задавать такие вопросы. Это часть судьбы? Наверное. Когда-нибудь я узнаю ответ. Когда-нибудь.

Когда «Книга Коэлет» распадется на элементы составившей ее мудрости.

А тогда, тридцать пять лет назад, вас привозят и укладывают в кроватку.

Смотрю на маму и замечаю, что у нее больше нет косы – большой, тяжелой.

И нет живота.

Того живота, куда метил пыльный черный ботинок.

Две тяжелых вещи – живот и косу – мама обменяла на мальчика и девочку – бремена меняют лишь формы, никуда не деваясь.

Папа вновь маячит рядом, и мне тревожно, беспокойно и смурно.

Папа играет в кормильца: дети так слабы еще, что не могут сосать молоко из бутылочек, и кормление идет через зонд – мама берет каждого на руки по очереди, а папа, просунув тонкий красный шнур ему в пищевод, шприцем без иголки вводит молочную смесь в зонд.

Ты хорошо себя ведешь во время кормления, ты вообще спокойная, а Кирилл мог срыгнуть еду тут же, едва папа вытаскивает зонд.

И приходится все проделывать вновь.

Кирилл так и растет худеньким, а шприц – много лет спустя – делается для него таким же привычным атрибутом, как и в младенчестве…

Когда вы уже можете сосать молоко из бутылки, папа начинает время от времени исчезать и возвращаться очень пьяным.

Однажды он выходит из квартиры зимним, очень морозным вечером, оставив меня в гостиной у телевизора, вы спите в родительской комнате. Дверь в нее закрыта, я засыпаю.

Мама возвращается откуда-то, когда комната, где вы спите, успевает сильно выхолонуть – папа забыл закрыть окно после проветривания.

У вас случается двустороннее воспаление легких. У маленьких недоношенных детей, едва-едва оклемавшихся – пневмония.

Папа тогда исчез надолго, и я часто бегаю в дежурную аптеку за кислородной подушкой – Кирилл ближе к ночи начинает задыхаться, синея личиком.

«Быстро! – кричит мама. – Беги в аптеку!»

…Бегу сквозь темноту, хватая взглядом светящиеся окошки домов. «Огонечки! – проносится в голове. – Огонечки».

Коляска у вас двухместная – этакий громоздкий уродец, синий в черную клетку.

В ней нет ничего праздничного, волнительно-умилительного – никаких рюшечек-завесочек, красивых колокольчиков. Широкобедрый унылый экипаж.

Вы по-разному называете предметы, учась говорить, – при виде яблока Кирилл тянет руку и выхныкивает: «ать-кать-ко» – «яблочко», видимо. Ты не тянешь руку, а, прихрамывая, ковыляешь, берешься пухлыми пальцами за глянцевый бок яблока и баском заявляешь: «бакая!»

Так странно, когда два одинаково маленьких ребенка – единоутробных – одновременно живут разную жизнь…

То, что все мы обреченно разные, лучше всего можно увидеть, наблюдая за двойняшками. Если одинаковые такие разные, то что говорить об остальных нас.

И ты всегда была терпеливей брата, и, мне кажется, я догадываюсь, почему.

Он явился в этот мир первым из вас двоих. Решился, видимо, выбраться из капсулы живота, пока та была еще цела.

«Мало ли снаружи черных демонов, притворяющихся ботинком, – наверное, подумал, – пора покидать этот ненадежный шар и осваиваться».

Но он был слишком мал и не оброс еще как следует кожей. И воздух мира ожег ему сердце и ум, как потом вода ожгла тебе ножку.

Он слишком слабым и неготовым принял первую болевую волну на себя – и это его «истратило».

Я помню, как мама однажды отправила вас в летний лагерь. Ты покладисто встроилась в лагерную жизнь, а Кирилл через неделю прислал письмо: на листке в клетку шариковой ручкой нарисовал фигурку, истекающую слезами, и приписал: «Пожалуйста, заберите меня отсюда. Этот плачущий человек – я».

Ты очень хорошо его чувствуешь, я знаю. Ты любишь его так, что даже твой муж исполнен сочувствия к Кириллу – худющему наркоману, лысому и беззубому.

Эта кровная связь меж вами – тайна навсегда.

А Кириллкина жизнь нынче пишет каждый день письма: «Пожалуйста, заберите меня отсюда. Этот плачущий человек – я».

Я часто думаю: как проходит боль?

Вот ты живешь, а вот она – боль – идет, идет, приближается и равняется с тобой.

Вдумайся, как странен этот момент уравнивания.

Ты отождествляешь себя с болью, в наивной попытке прикинуться однородным ей.

Но нет, ты обречен не просто притвориться равным ей, ты должен подставить ей сосуд-себя – тебе просто некуда деться, если боль поравнялась с тобой.

Она выльется в сосуд, приняв твою форму, – вот теперь вы сравнялись на какой-то миг, но ей уже пора, ведь она идет, она всегда в пути, и вот уже проходит, проходит, дальше, дальше… А стенки сосуда-тебя еще какое-то время хранят пленку соприкосновения с болью.

А порой жуткого момента уравнивания не происходит, ты избегаешь его чудом, думая, что действует магия кровавых мазков агнца на косяках двери.

А на самом деле, просто в тот момент, когда уравнивание может произойти и боль готова хлынуть в тебя, кто-то подставляет себя.

Это его кровь, сбегая из будущего, мазнула по пути раму двери вокруг твоего силуэта на светлой мишени.

Мама так хотела, чтобы ваши имена начинались на одну букву – Кирилл и Ксения. Но тогда, тридцать пять лет назад, дородная регистраторша в городском ЗАГСе задрала жидкие брови и заявила: «Ксения? Такого имени нет! Есть прекрасное казачье имя Оксана! На Донской земле надо называть детей местными именами!»

И пухлой рукой вписала в зеленую книжечку свидетельства о рождении: «Оксана».

Сука.

…Реальность порыкивает и скалится по углам, порой, наглея, вгрызается в ногу.

Один терпит, другой мечется яростно. Один выживает и строит, возделывает, продлевается.

Другой – вдыхает и выдыхает боль.

Вообще-то я хотела написать о том, что боль проходит, когда свежесрезанные стебли нервов откричат свое в жадный кислород и подвянут.

Остатки запаха среза уносит ветром, и боль – охотница с трепетными ноздрями – уходит вослед ему…

И ты живешь дальше, растя на себе новые цветы на пахучих стеблях.

Закончила письмо, перечитывать не стала.

Сложила листы пополам, просунула в приготовленный большой конверт.

Оторвала от клеевой полоски вощеную бумажку – нынешние конверты так устроены, что не нужно, как раньше, смачивать сладковатую липкую намазку, проводя по ней языком.

Написала адрес.

И отложила.

Кто я, разбирающаяся со своими страхами, на примере жизни других?

Кто я, чтобы задавать всякие вопросы о смысле существования другого человека?

Все мы – творения воль, неволь и своеволий других людей.

Бог сотворил себе подобных, мы творим себе подобных, почему у нас должно получаться лучше, чем у Него…

И мы – как и Он – не в силах отказаться от того, что у нас получилось.

ВЛАД

Сегодня подошел с уже отпечатанной книгой, где был и этот рассказ, к Лериной двери. Думал, она спит, а она разговаривает.

– Моя дорогая болезнь, – говорит, – если ты слушаешь меня сейчас, то знай, что ты обостряешь мое существование до предела, ты — мое извращение, отлучившее от нормальной жизни, вкуса привычных вещей. Ты превращаешь меня в вопрос, возглас, промежуточность.

И потом:

– Господи, жаль, что Ты не за меня в этом противостоянии. Сколько можно вопрошать, ясно же: Ты не за меня.

42
{"b":"204510","o":1}