Рано начинается летний день. Но еще раньше поднялся с широкой скрипучей кровати Иван Данилович. Сполоснул лицо, расчесал гребешком раскидистые свои усы и, заправив лампу, уселся к столу.
Листал газеты и книги. Бормотал что-то, иногда одобрительно, иногда сердито, выписывая на бумажку, поскрипывая пером, нужные ему слова и мысли.
За этим занятием и застал утром отца Николай, с вечера уходивший спать на сеновал.
Хорошо летом спать на пахучем сене да на свежем воздухе. Уж так спится! И куры не мешают, хотя и начинают чуть свет свою возню и озабоченное кудахтанье, и петух, хоть какой ни будь голосистый, не разбудит. Не беспокоит и доносящееся снизу густое отстойное мычание и тяжелые вздохи буренки. Крепок молодой сон здорового парня.
И еще по одной причине удобно спать летом на сеновале. Поужинает Николай, посидит еще за столом с полчасика, газетку почитает, иногда с папашей о международных делах побеседует, а потом потянется, зевнет так, что, того гляди, скула с места свернется, накинет на плечи овчину и уйдет.
А куда?
И в голову не придет папаше, что сынку меньше всего в теплую летнюю ночь спать хочется. А ведь и с самим такое было. Только раньше старшего Шаталова поджидала Паша, а теперь младшего — Дуся.
Вот почему и удивляется по утрам бывшая Паша, расталкивая сына и стаскивая с него овчину:
— Это что же у парня за сон появился, хоть на речку его за ноги волоком волоки!
Но сегодня Николая по случаю воскресного дня никто не будил. И проснулся он тогда, когда уже круто падали на сено пробивающиеся сквозь тонкие щели золотые струны солнечных лучей.
— Ты что это, отец, средь бела дня керосин палишь? — удивленно спросил Николай, задержавшись у порога.
— А-а? — Иван Данилович оторвался от газеты и тут только заметил очень блеклый и ненужный огонек керосиновой лампы, стоящей прямо на солнышке. Прикрутил фитиль, покосившись поверх очков на сына. — Долгонько ты спишь, Николай Иванович.
— Просто мешать тебе не хотел, папаша, — равнодушно отозвался Николай и свернул на другое. — Выступать, никак, собираешься?
— Там посмотрим. За словом в карман не полезем, коли понадобится.
«В карман не полезешь, а по газетам шаришь!» — подумал Николай. Повесил дубленку, прошел к умывальнику, задержался в нерешительности.
— Или выкупаться пойти?
— Иди. А я тем временем закончу. Эх, и здорово тут завернуто! — Иван Данилович, оживившись, склонился к газете: — «За годы войны стало особенно ясно, что колхозы объединяют всех честных тружеников села не только по труду, но и по мыслям, по чувствам, по отношению к своему социалистическому отечеству!..» Слышал? — Шаталов торжествующе уставился на сына. Но торжество оказалось неустойчивым.
— Слышал, — ответил Николай. — Иван Григорьевич Торопчин у нас на комсомольском собрании то же самое говорил.
— То же, да не то же. Не дорос еще до таких содержательных слов твой Иван Григорьевич, — Шаталов сердито покосился на сына и отложил в сторону газету.
— Вот что я хотел тебя спросить, папаша, — нерешительно заговорил Николай. — Ты… за кого думаешь выступить?
— За советскую власть!
— Я понимаю, что не против…
— А ну помолчи, огарок! — От возмущения у Ивана Даниловича даже очки с носа свалились, но он поймал их на лету.
— Я ведь тебе же, отец, добра желаю, — строго сказал Николай, повернулся и ушел на реку купаться.
— Ну что ты с ними будешь делать, а? — неизвестно к кому обратился Шаталов.
Никто и не отозвался. Только часы густо и торжественно пробили девять раз…
3
Жаркий денек выдался для парикмахера Антона Ельникова. С утра в парикмахерской полно народу. А где народ, там и разговоры. Да какие!
— Не знаю, как вы, граждане, а я, например, не какую-нибудь Индонезию, а самую что ни на есть Америку считаю отсталой страной. И пусть она передо мной не задается! — вот что заявил во всеуслышание распаленный спорами о международном положении сам парикмахер.
— Ну, уж это ты, Антон Степанович, перехватил насчет Америки, — возразил Ельникову колхозный счетовод Саватеев. — Там, хочешь знать, культура. Тебе, с твоей парикмахерской, закрыться, хоть и наставил ты пузырьков разных полный стол. В Сешеа, брат, электричеством людей бреют!.. Вот какая картина!
И Саватеев, гордый своей осведомленностью, оглядел небритые лица и кудлатые головы собеседников.
— Неужто электричеством? — усомнился кто-то.
— Очень просто, — поддержал Саватеева весь заросший рыжеватыми кустиками Александр Камынин. — Пустят тебе на морду ток — и нет никакой растительности. Как щетинка с ошпаренной свиньи, бородка с тебя сойдет!
— Культурно!
— Культурно? — Антон Ельников загорячился и даже про густо намыленного клиента забыл. — Не с крыльца, а, извините, от нужника вы к культуре подходите, дорогой товарищ Саватеев. Кому-кому, а счетоводу, образованному человеку, это непростительно.
— Где уж нам с парикмахером равняться! — обиделся образованный человек.
— Я, хотите знать, только до осени парикмахер, а там на агронома учиться пойду.
— Меня-то добреешь все-таки? — опасливо поинтересовался клиент, у которого подсыхающее мыло начало пощипывать кожу.
— Одну минуточку. — Охладел-таки Ельников к своей профессии. — Почему я, например, Америку с Китаем не сравняю? Да потому, что там фабриканта, скажем, или другого имущего действительно электричеством бреют, а рабочему-коммунисту или негру какому-нибудь несчастному тот же ток в голову пускают на электрическом стуле. Это культура?.. А в Китае, к вашему сведению, коммунисты освободительную войну ведут. Значит, там народ дошел до высокой сознательности!
И, только ошеломив счетовода таким аргументом, Ельников вновь повернулся к истомившемуся клиенту.
— Да, Саватеев. Хоть и горазд ты на счетах стрекотать, а за Ельниковым тебе не угнаться. Он, брат, не бритвой, а головой работает, — окончательно сразил образованного человека неторопливой, рассудительной фразой колхозник Василий Степунов.
Может быть, и не столь принципиальный, но более конкретный и не менее горячий спор произошел, тоже незадолго до начала собрания, в избе бригадира Марьи Николаевны Коренковой. Особенную остроту разговору придавало то, что разошлись во мнениях жених и невеста. Да как сцепились!
— Не знаю, как другие колхозники, а я Федора Васильевича в обиду не дам! — строго и категорически заявила Балахонову Коренкова.
— А кто его обижать думает?.. Пожалуй, обидишь такого сироту, — довольно миролюбиво отозвался Балахонов. Менее всего хотелось ему начинать спор с Марьей Николаевной. Совсем не за этим пришел, а просто так — с праздником поздравить, как и полагается жениху.
— Брось, Никифор Игнатьевич. Ты меня за дурочку не считай!
— Да что ты, Марья Николаевна! — Глядя на необычно взволнованное лицо Коренковой, Балахонов смутился. «И занесла меня сюда нелегкая в такой напряженный момент», — мелькнула в голове мысль.
— А какое, интересно, решение вы на партийном бюро приняли? Ну-ка, ну-ка…
Этот вопрос Коренковой жениху уж совсем не понравился. И он ответил почти сердито:
— Пойди да спроси у Торопчина.
— И пойду!.. Хотя в партию меня пока не приняли, но партийными делами я не меньше вас всех интересуюсь. Понял?.. Ты думаешь, я не знаю, к чему все дело клонится?
«Эх, все, видно, бабы одинаковые», — горестно подумал Никифор Игнатьевич и ответил:
— А кто знает да спрашивает, тот, выходит, ничего и не знает. Лучше ты, Марья Николаевна, ко мне с такими вопросами не приставай. Я ведь не Аграфена Присыпкина, чтобы попусту языком трепать. Жене никогда не говорил.
— А я тебе не жена! — Коренкова встала из-за стола, гордо вскинула голову. А слова эти сказала так, что Балахонову явственно послышался недосказанный конец: «И женой никогда не буду». Очень расстроился Никифор Игнатьевич. Заговорил примирительно:
— И чего ты по-пустому горячишься, Марья Николаевна?