В комнате стало очень тихо. И в этой настороженной тишине особенно ясно прозвучал обращенный ко мне укоризненный вопрос Алексея Максимовича:
— А почему, собственно, молодой человек, вы сердитесь на меня?
Ох, как трудно, как неимоверно трудно было мне выдержать взгляд Горького, казалось проникающий сквозь глаза мои в самую душу. И еще труднее услышать такие слова:
— Не верю я вам. Не верю… Вот хорошо сказали устами озорного героя своего Алексей Толстой и братья Жемчужниковы: «Если ты не знаешь ирокезского языка, избегай изъясняться на нем, а также высказывать о нем свое суждение». Полезные слова. А вот вы — молодой сочинитель — высказываете нам свое писательское суждение о том, в чем сами толком не разобрались. О людях! Я ведь не случайно попросил вас заполнить анкету за Леопольда Ястребкова; автор обязан знать о своем герое все; видеть его и дома, на Измайловском проспекте, и на работе, слышать его голос, мысли его знать. А вы… хотя вы и уверяете нас, что прообраз Леопольда Ястребкова работает здесь поблизости, — не верится что-то. Думаю, что если мы с вами — как два собрата по перу — возьмемся за ручку и пройдем по всем цехам вашего завода… Впрочем, зачем ходить; вот они сидят за вашей спиной, товарищи ваши, заводские ребята. Повернитесь к ним лицом и присмотритесь внимательнее; ну что общего у этих живых и по-живому привлекательных молодых людей с вашим выдуманным себялюбцем? Начнем с того, что никакими оранжевыми платочками нельзя оправдать хамства. А ваш Леопольд — хам! И то, что вы, как автор, ему симпатизируете, — не делает вам чести. Это он — чуждый элемент, а не Ксения Николаевна, которую вы невзлюбили. И вообще, друзья, я бы на вашем месте с бо́льшим уважением отзывался о людях, которые в большинстве своем всегда играли в обществе прогрессивную роль. А когда под непосредственным впечатлением прослушанного рассказа вон тот не злой молодец с веселыми глазами назвал старую учительницу бывшим человеком, — скажу прямо, — мне это не понравилось. Хочу напомнить вам, товарищи, только один факт: отец нашего Владимира Ильича, Илья Николаевич Ульянов, был одно время учителем Пензенского дворянского института, а затем, до переезда в Симбирск, преподавал в мужской и женской гимназиях города моего — Нижнего Новгорода… Зачем же понапрасну обижать ни в чем не повинную женщину. Ведь именно вы — молодые писатели обновленной земли русской — обязаны воскресить светлую традицию подлинно народной литературы — былин и сказаний о людях сильных, мужественных, прямодушных…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Больше трех лет после этой первой и единственной в моей жизни встречи с Алексеем Максимовичем я, как говорится, не брал пера в руки.
Да и до сих пор в ушах моих звучит голос Горького:
«…вы — молодые писатели обновленной земли русской — обязаны воскресить светлую традицию подлинно народной литературы — былин и сказаний о людях сильных, мужественных, прямодушных…»
УЧИТЕЛЬ
Еще не взошло солнце, когда два давнишних приятеля и тезки к тому же, Петр Ананьевич Костричкин и Петр Андреевич Скворцов, сволокли на воду плоскодонку, заново просмоленную и обведенную для приглядности по бортам суриком, и поплыли вверх по речке Прихоти, придерживаясь правого берега.
На подернутой дымкой тумана реке предутренняя настороженность. Еле слышно всхлипывает вода под веслами, дремотно квохчут в камышах, под левым, поросшим разнолиственным мелколесьем берегом лягушки, да иногда резко плесканется заревая щука.
Настроение у друзей — лучше не надо: суббота, предпраздничный день, и клев, можно ожидать, будет отменным.
— Тэ-экс… Значит, в будущее воскресенье загуляет наш Петр Андреевич! — нарушил наконец молчание сидящий за кормовым веслом Костричкин.
— А куда денешься? — Скворцов перестал грести, сдвинул на затылок насквозь промасленную кепку и, довольно сощурившись, оглядел все ярче пламенеющее на востоке небо. — Пока девчонкой была дочь, была одна забота: корми, одевай, воспитывай, — а выросла Аришка — другая статья: раскошеливайся, батя, на приданое.
— Было, есть и будет! — внушительно произнес Костричкин.
— Именно. Мы тут прикинули с матерью: одного вина на свадьбу надо плохо-бедно литров до десяти, да закуску в полста не уберешь… Еще большущее спасибо Павлу Степановичу: подсвинка летошнего он приказал выписать по себестоимости — двадцать килограммов посчитали мне по шестьдесят копеек; выходит, за двенадцать рублей и студню тебе будет два противня и поджарок на все тридцать человек! А сунься-ка на рынок…
— Дело даже не в подсвинке, — благодушно поправил приятеля Костричкин. — Отрадно, что ваш директор оказался человеком отзывчивым!
— Он и на свадьбу посулил прийти!
— И придет! Человечность, дорогой ты мой Петр Андреевич, качество драгоценное, но, если говорить откровенно, пока что далеко не всеобъемлющее.
— Ну так ведь кому-то и нажимать на нашего брата надо.
Так за неторопливым разговорчиком друзья добрались до старой мельничной запруды — заветного места рыбаков, где в застойной, полузаросшей кувшинками заводи таился карась, в иную зарю напористо брал окунь, а иногда и тучный лежебока линь как бы нехотя зачмокивал червяка.
Трудно сказать, что связывало двух, столь несходных по человеческому обличью людей: заслуженного учителя Костричкина — пожилого уже человека, по виду малосильного и нерешительного — с дюжим, грубоватой повадки механиком насосной станции Скворцовым. Правда, исстари говорится, что рыбак рыбака чует издалека, но не только увлечение любимым спортом по-настоящему роднило Петра Ананьевича с Петром Андреевичем. Даже в весеннюю распутицу и в осеннюю непогодь, когда рыбаки только ладят снасть, учитель каждое воскресенье пешочком направляется на «Петрову латифундию», как прозвал Костричкин одинокую, заботливо возделанную усадебку механика, примыкавшую к каменному зданию насосной станции. А ведь от районного центра Крайгорода до «Петровой латифундии» было «шесть с гаком». И особенно ярко проявилось неподкупное чувство дружбы учителя с механиком, когда Скворцов попал в беду.
И еще в какую беду попал Петр Андреевич!
А причиной всему оказался тот самый подсвинок, которого приказал выписать по себестоимости Скворцову отзывчивый директор совхоза «Нагорный».
На грех, еще более отзывчивым оказался Афоня-милочек, как прозвали девчата-свинарки заведующего свинофермой совхоза Афанасия Ильича Дедюхина, мужчину еще молодого, но уже вдового, изрядно полысевшего и не по годам степенного. Впрочем, представительная наружность и рассудительность не мешали Дедюхину тяготеть к житейским радостям. Весьма и весьма приветливо щурил «милочек» свои неподходяще томные глаза на девчат и молодых бабочек, да и выпить был не дурак, особенно если кто-нибудь «окажет уважение».
Зная эту слабинку Дедюхина, Петр Андреевич, как мужик «себе на уме», прежде чем вручить письменное распоряжение о выдаче ему подсвинка, пригласил свиновода на свадьбу своей дочери, на что тот благосклонно согласился. И даже Афанасий Ильич высказал наставительно рокочущим тенорком такие слова:
— Умно поступаешь, Петр Андреевич. Дальновидно! Пусть на всю жизнь запомнится невесте и жениху знаменательный для них день. А то посмотришь на нашу крайгородскую молодежь, сегодня молчком сойдутся, завтра — он туда, она сюда, — не брак получается, а какой-то перепляс.
«Сам-то хорош, бугай отгульный!» — подумал Скворцов.
Дедюхин повел Петра Андреевича на «свинячий курорт», как те же остроязычные девчата называли летние загоны, протянувшиеся вдоль длиннющей речной отмели. Здесь свинкам рачительством Афанасия Ильича действительно была создана «курортная» обстановка. Невысокие жердяные перегородки, разделяющие загоны, заходили далеко в мелкую воду, и когда после утренней кормежки наступал жаркий полдень, почти все «курортники», начиная с сосунков и кончая обитателями самого обширного, четвертого загона — многопудовыми хряками, поставленными до осени на откорм, — выбирались из-под навесов: одни грузно расплывались на горячем песке, другие забредали в воду. И только умиротворенное похрюкивание, то и дело оживляемое пронзительным поросячьим визгом, нарушало знойную затишливость июльского дня.