Ну, жена и дочери, конечно, в слезы; уж больно радостное дело: увели из дому чужого человека, а возвратился отец! А когда Александр с Василием — два Балаша — в первый раз на уборку вышли… Ну, брат ты мой, надо полагать, сотни полторы народу вокруг ихнего сцепа сгрудилось. Шумят, удивляются! Председателя колхоза дед, Поплевин Артемий Романович, сто лет и четыре года на свете отбыл, и тот прошагал мимо погоста — да на поле.
Вот он-то и сказал младшему Балашу такие слова: «Я, говорит, за вашей фамилией слежу лет семьдесят, как не больше. И каждый Балаш, заметьте, верховодом был по своему времени. Но не каждого люди уважали! Почему, спросите? Да потому, что сколь ни силен будь человек кулаками да характером, общество крестьянское, а по-нонешнему колхоз, в сто раз сильнее! Так что сам себя ты, Василий Александрович, над обществом не возвышай! Сколь ни высоко орел летает, а гнездо вьет на земле. Это запомни!»
НАСТЯ-СИБИРЯЧКА
1
Село Новожиловка расположилось на левом крутояром берегу древней сибирской реки. Два ряда крепко сколоченных изб с крытыми дворами и службами образуют улицу, изгибающуюся вдоль речной излучины. Новожиловку делит на две части овраг, через который перекинут многосвайный мост. По дну оврага летом струится ручеек, а весной и в осенние дожди шумит мутная и быстрая речка. На одном берегу оврага стоят дома побольше, некоторые крыты железом — здесь школа, правление колхоза, магазин, в котором продается все, начиная от колесной мази и хомутов и кончая шелковыми косынками и духами «Манон». Давно ждут покупателя даже две теннисные ракетки и выкрашенный под бронзу бюст Вольтера, завезенные в Новожиловку еще до коллективизации. Бюст и ракетки пережили десять завмагов, из которых по душе обитателям деревни пришелся только последний — Евтихий Павлович Грехалов. Мужикам, в большинстве сдержанным и молчаливым, Евтихий нравился своей разговорчивостью и осведомленностью в текущей политике. Бабам — обходительностью и тем, что он завозил в село дефицитные товары, а молодежи — что любил Евтихий пошутить и складно приврать при случае. Без Грехалова не обходилось ни одно начинание. Затевался хор — Евтихий пел в этом хоре громче всех. Ставили учителя спектакль «Бесприданница» — Евтихий развеселил всех исполнением роли Карандышева. Организовали парни футбольную команду — длинная, нескладная фигура Грехалова оказалась в воротах. Правда, Евтихий мяч отбивал плохо, но всех поучал, как надо играть.
В магазине и возле магазина в нерабочее время почти всегда толпился народ, аккуратно рассаживались на бревне старики, носилась ребятня. Многие шли в сельпо не для того, чтобы купить что-нибудь, а так — покурить, словом перекинуться, узнать новости, завезенные Евтихием из района, куда он выезжал два раза в неделю за товаром.
Так было и в это воскресное утро — первый день масленой недели.
В магазине вдоль прилавка народу сила, но толкучки нет. Только что вернувшийся из района Грехалов докладывает, значительно округляя глаза:
— Теперь война пойдет на исход. Крепость Койвисту наши, можно сказать, заклинили наглухо. Сиди и не крякай! Какой же стратегический план на дальнейшее? Абсолютный! Зайдут в тыл, а там — отдай, баба, ягоды и клади за щеку пятак! Так или нет? — неожиданно обращается Евтихий к восхищенно слушающим его колхозницам.
Женщины смущенно переглядываются, и только разбитная вдова Антонида Козырева находит подходящий ответ:
— Надо думать, ты, Евтихий Павлович, хорошо разбираешься в политике, а в Москве-то люди небось еще больше тебя понимают.
Изба Егора Головина стояла почти у самого оврага, склон которого поверху густо зарос молодым орешником, а к низинке ивняком. Егор жил один. Его отец погиб еще в колчаковщину, мать Егор схоронил два года тому назад, а старшая сестра вышла замуж в правобережное село и увезла в дом мужа и младшую сестренку.
Оставшаяся без женского присмотра головинская изба являла глазу неприглядный вид. Неподалеку от двери, под криво висящим рукомойником, скапливалась груда мусора, на столе постоянно дневала неприбранная посуда. Под потолком на двух протянутых от печи к стене жердинках сушились шкурки зайцев, белок и лисиц, распространяя по избе противный кисловатый запах. За печью стояла широкая старинная кровать, над кроватью отцовская шашка, два охотничьих ружья и массивные серебряные часы. Красную стену избы украшали зеркало, портрет Буденного и семейные фотографии.
В это утро Егор Головин одевался особенно тщательно. Он достал из сундука синий шевиотовый костюм-тройку, вытряс из него табак — деревенское средство от моли. Наблюдавшая за хозяином белоснежная ненецкая лайка чихнула и обиженно отошла к двери. Затем Егор достал из комода пикейную рубашку. Костюм, правда, за два года слежался и вида не имел, но это не смутило парня — расправится на тугих плечах. Больше расстроил галстук. Сильные, обветревшие на морозе руки Егора долго не могли скрутить аккуратный узел из шелковой тряпочки. От усилий у парня даже испарина на лбу выступила. Другой бы плюнул и обошелся без галстука, но не таков был характер у Егора Головина. Ему еще покойная мать говорила: «Отец твой уряднику не сворачивал, а ты, примечаю, и отца злее».
Когда изрядно помятый галстук принял надлежащий вид, Егор облегченно передохнул, как человек, скинувший наконец с плеч тяжелую ношу, и сказал удовлетворенно:
— Чтоб ты сдох — кто эту моду выдумал!
Прикорнувшая у порога лайка приподняла остроносую морду и несколько раз одобрительно хлопнула хвостом по полу.
Принарядившись, Егор обильно смочил под рукомойником непокорные пряди темных волос, долго и ожесточенно приглаживал их костяным гребнем, затем достал из сундука цветастый шерстяной полушалок, разгладил его рукой, завернул в чистую новую холстинку, накинул полушубок и вышел на улицу. Оставленная Егором в избе лайка метнулась к окну, вскинула передние лапы на подоконник и жалобно заскулила.
Несмотря на ранний час, на сугробистой улице царило праздничное оживление. Деловито шли по санному накату гуляющие парни. Некоторые из них надели мягкие фетровые шляпы и брюки навыпуск. Гармонист Костюнька Овчинников — разбитной паренек в беличьей ушанке и гостеприимно распахнутом полушубке — играл пока что строго, не злоупотребляя переборами. Время от времени один из парней отрывисто выкликал слова частушки:
Мне не все соседи любы,
Не со всеми я в ладу;
Я Марусе против Любы
Предпочтение кладу.
Около правления колхоза подобрался народ. Мужчины вели степенные махорочные разговоры. А женщин на улице почти не было — они еще не управились со стряпней, поэтому из каждой трубы пушистым столбиком поднимался дымок. Только у колодца судачили две хозяйки: одна помоложе — черная, глазастая, большеротая, другая — сытенькая старушка с раскрасневшимся от мороза и возбуждения лицом. В сущности и этим двум давно надлежало разойтись или хоть для облегчения опустить на землю наполненные зеленоватой колодезной водой ведра, но они не догадывались это сделать. Старушка торопливо, округлым говорком докладывала чернявой:
— Евтихию нашему все объяснил Борис Иваныч, Кирюшки Ложкина брат, — он теперь в районе бо-ольшой начальник! Говорит, что с финном скоро произойдет замирение, а с весны начнется главная война. А моему Игнашке ныне призываться, — мать я или нет?
— Врет, поди-ка, — усумнилась чернявая.
— Евтихий-то? — притворно изумилась старушка, но тут же успокоилась: — Может, и врет. Но только я и сама примечаю неладное: мыла-то в магазине с каких пор нет — это к чему?
Мимо колодца неторопливо прошел Егор Головин. Поздоровался. Обе женщины ответили ласково. Проводили парня взглядами и, как по команде, переложив коромысла с одного плеча на другое, наперебой заговорили о том, что Егорка домогается Наськи Чивилихинской. Сначала высказали предположение, что Наська «не для его уха кусок», потом, не передохнув, стали осуждать Настю Чивилихину за то, что она «сильно себя понимает».