Но торжество оказалось преждевременным.
— Не выйдет! — крикнул Торопчин.
Очень хотелось Петру Петровичу, чтобы последнее слово осталось за ним. Оно уже готово было сорваться с языка, это последнее слово. И все-таки, взглянув попристальнее на усталое и бледное, исказившееся и гневом, и обидой, и болью лицо Ивана Григорьевича, он посчитал за лучшее промолчать.
Повернулся и вышел.
— Не выйдет, — глухо повторил Торопчин вслед ушедшему Матвееву. — Я перед партией чист.
Но слов этих уже никто не слышал.
Иван Григорьевич медленно отвернулся от двери и взглянул на висящий в красном углу портрет вождя.
Долго стоял так: прямой, широкоплечий, неподвижный, упершись рукой в доску стола, не отрывая потеплевшего взгляда от бесконечно знакомого, дорогого лица.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
Разговор с Матвеевым оказался очень тяжелым, но не последним в этот день испытанием для Торопчина. Еще один, тоже неожиданный для Ивана Григорьевича гость появился в его доме. Пришла жена Бубенцова.
— Марья Алексеевна?.. Ты что? — спросил Иван Григорьевич удивленно и обеспокоенно глядя в опустевшие глаза женщины.
Маша хотела ответить, но, по-видимому, не смогла. Поспешно шагнула к стоящему неподалеку от двери сундуку, присела и сразу расплакалась, да как-то странно, не прикрывая лица рукой.
Ну что тут делать?.. Сидит женщина, безвольно уронив на колени руки, вздрагивает, как от уколов, а слезы прямо струйками сбегают по осунувшимся от беременности щекам. Сидит и молчит. Только тоненько и жалобно всхлипывает.
Торопчин совсем было растерялся, хоть самому плачь. Спасибо, выручила вернувшаяся от соседей мать.
Опытная в житейских делах, Анна Прохоровна поняла все с первого взгляда и сразу же нашла нужные слова и тон.
— Ну-ка перестань, Марья Алексеевна, не по делу расстраиваться, — сказала она Бубенцовой ласково и в то же время повелительно. — Разве годится это при таком твоем положении? Небось последние дни донашиваешь!
Анна Прохоровна достала из комода чистое полотенце, намочила край в холодной воде и отерла Маше лицо. Затем подсела к ней и по-матерински ласково обняла за плечи. Сказала, недовольно покосившись на сына:
— На то они и мужики!.. Чего он, твой-то?
Маша передохнула прерывисто, в несколько приемов, как успокаивающийся ребенок, поправила выбившиеся из-под платка волосы, заговорила с обидой и горечью:
— Вина, говорит, давай… А где взять? Магазин закрыт, так я к заведующему на квартиру побегла. А Кочеткову, видишь ли, Матвеев строго-настрого приказал — четвертинки Федору Васильевичу не отпускать. По людям идти просить — совестно. Если к Шаталову только…
— Еще чего! — возмутилась Анна Прохоровна. — Срамиться! Подай ему квасу — и все…
— Да разве Федора удержишь! — Маша даже удивилась такому предложению. — Знаешь ведь, какой он. Здесь вина не найдет — в район умчит, а там у него дружки-приятели. Боюсь и домой идти. Ой!..
Маша испуганно привстала, прислушалась. Потом опять медленно опустилась на сундук.
— Почудилось, что мотоцикл застучал… Вот ведь горе-то какое. Только было мужик наладился…
Маша, а за ней и Анна Прохоровна взглянули на Ивана Григорьевича, сидевшего за столом с опущенной головой. Как бы почувствовав безмолвный вопрос женщин, Торопчин встал, туго затянул ремень на гимнастерке, надел фуражку. Сказал Бубенцовой:
— Ты, Марья Алексеевна, посиди пока здесь… Мама, чайком бы гостью попотчевала, что ли…
2
Федор Васильевич крутился по своей избе, как попавший в западню зверь. Он то, заставив ладонями от света лампы глаза, смотрел в окно, то выходил в сени и, приоткрыв дверь, оглядывал улицу, выбеленную неживым молочным светом полной луны. Ругался вполголоса:
— Только за смертью тебя посылать, непутевую!
Смутно пока, но почувствовал Бубенцов, что не на его стороне правда. Что не ему сочувствует и не за ним пойдет большинство колхозников, если окончательно разойдутся у Бубенцова с Торопчиным дороги.
А разве легко было ему, упрямому и самолюбивому, смириться?.. Но еще труднее отделаться от сомнения.
Вино, помогло, даже ненадолго вернуло уверенность. И люди, с которыми Федор Васильевич пил и говорил с пьяной искренностью, по-пьяному же его ободряли и ему сочувствовали.
Торопчина же ругали. Советовали не давать ходу. Кто, как не председатель, всему колхозу голова?
Но хмель прошел. А сомнение осталось…
— Как сквозь землю провалилась, чертова баба!
Больше Бубенцов ждать не мог. Нет сил оставаться наедине со своими неразрешенными мыслями. А тут еще похмелье. Да и стыдно было Федору Васильевичу. Ведь пройдет ночь, и он снова встретится с людьми, встретится с Торопчиным. Тот взглянет на него своими темными, всегда внимательными глазами… Спросит…
— А ну вас всех к черту! — Федор Васильевич порывисто сорвал с гвоздя фуражку.
Но выйти не успел, потому что в дверь постучали.
— Заходи. Кто там?
Вошел Торопчин.
Как это ни странно, приход Торопчина Бубенцова не так уж поразил. Он, пожалуй, даже ожидал этой встречи. Но поведение Ивана Григорьевича в первый момент удивило.
— Здравствуй, Федор Васильевич, — сказал Торопчин так, как будто между ними ничего сегодня и не произошло. — Ты что, собрался куда?
— Нет, — ответил Бубенцов и сразу, как большую тяжесть, ощутил на голове только что надетую фуражку. Поспешно стянул ее, пользуясь тем, что Иван Григорьевич отвернулся, швырнул на кровать и тут же озлился сам на себя за такой мальчишеский поступок. Спросил недружелюбно: — Зашел все-таки?
— Да. Прости, Федор, что непрошеным заявился. Все у нас с тобой как-то времени не находится поговорить по душам.
И совсем уж Федор Васильевич удивился, когда увидел, что Торопчин достал из кармана бутылку водки, поставил ее на стол и сам присел.
Удивился и, пожалуй, обрадовался. Не так водке, как тому, что за бутылкой-то разговаривать куда легче.
Сразу засуетился. Полез в шкаф, достал стаканы, хлеб, соль, две луковицы.
— Вот Марья куда-то запропастилась…
— Ничего, Федор, не хлопочи. Посидим и так.
— И то, — Бубенцов подсел к столу. Взял бутылку, откупорил. Налил один стакан, позвякивая стеклом. Рука дрожала. Хотел налить второй.
— Мне не наливай, — Торопчин мягко, но властно отвел руку Бубенцова с бутылкой.
Каким же несчастным сразу почувствовал себя Федор Васильевич! Несчастным и мелким. Растерялся настолько, что заговорил совершенно — несвойственным ему просительным тоном:
— Давай выпьем, Иван Григорьевич. Мировую, как говорится.
— А разве я с тобой ссорился?
— Ну… все-таки…
— Нет, — Торопчин впервые за эту встречу заглянул Бубенцову в глаза. И многое увидел. Увидел то, что его отказ причиняет Федору Васильевичу настоящее страдание. Увидел, а вернее, понял и то, что каждое произнесенное им сейчас слово проникнет в самый сокровенный уголок сознания этого все-таки близкого ему человека. И только сильные, пусть даже жестокие слова могут, наконец, разрушить ту ненужную самому Бубенцову преграду, которую он сам воздвиг, а некоторые люди укрепили подпорками. — Я не могу пить с тобой, Федор Васильевич. Не могу! Только не потому, что я какой-то…. ну, праведник, что ли. Ты ведь меня знаешь. А просто — человек, нарушивший данное самому себе… не людям, а именно самому себе, слово — слово коммуниста! — для меня никчемный человек.
Бубенцов, тяжело опершись на стол, приподнялся. Его лицо стало белым, как гипсовый слепок, и настолько страшным, что в первый момент Торопчину показалось, что он поступил неверно. Уж слишком жестокие произнес слова.
Долго длилась ничем не нарушаемая тишина. Как будто все село — и люди, и животные, и природа притихли, напряженно следя за большой человеческой драмой, которая разыгрывалась между двумя людьми в крестьянской избе.
— Значит, ты считаешь меня…