Ну, а поскольку от вируса футбольной лихорадки не застрахованы даже маршалы Советского Союза, уже на шестом месяце службы рядовой Михаил Громов был произведен в сержанты и зачислен в сборную команду военного округа на должность одного из центральных нападающих. Боевой расчет команды определялся формулой: один, четыре, четыре, два.
Правда, к чести начальника «футбольного подразделения» лейтенанта Гаврюшина, в прошлом комсомольского работника на одной из шахт Донбасса, нужно сказать, что в команде неукоснительно проводилась политико-воспитательная работа и, что не менее важно, поддерживалась строевая дисциплина.
Как говорится, не разбалуешься!
Впрочем, и сам Михаил, лишившись безмерно заботливой опеки своей «мамули», скоро пришел к убеждению, что «сколько ты ни гоняй по зеленому полю пестрый мяч, а с годами он наступит — поворот от футбольных ворот!». Да и отцовские черты в его характере все явственнее начали проявляться.
Словом, парень взялся за ум.
А если учесть, что демобилизованным из Советской Армии военнослужащим при поступлении в высшие учебные заведения оказывается законное послабление, не было ничего удивительного в том, что вторичная попытка «Мишунчика» добиться высшего образования увенчалась успехом.
— Счастье-то какое! — Алевтина Григорьевна даже всхлипнула от переполнявшего ее умиления и материнской гордости.
Кому из матерей не знакомо это чувство!
Более сдержанно оценил достижение своего уже вполне возмужавшего сына Иван Алексеевич:
— Твой дед, плотогон Алексей Алексеевич Громов, говорил, что «на счастье мужик репу сеял, а выросли лопухи!». А впрочем — хвалю! Вот только хорошо ли ты, Михаил, обдумал, кем тебе быть?
— Разве журналист — плохая профессия?
— Пустой вопрос: плохих профессий в нашей трудовой державе не существует. И в этом отношении у твоего поколения просто огромные преимущества перед нашим, тем не менее очень и очень многого достигшим! Но запомни одно: чем доступнее выбор, тем сложнее молодому человеку обрести свое истинное призвание.
И хотя в тот момент на эти слова отца Михаил ответил по-армейскому коротко — «понятно», истинное понимание пришло к нему значительно позже.
2
Более трех лет прошло после того поистине драматического события, но как сам Иван Алексеевич, так и Михаил, а уж про Алевтину Григорьев рту и говорить нечего — наверное, месяц ходила с подпухшими глазами женщина, — все эти годы семья Громовых вспоминала о том, что произошло, с неизбывной горечью.
Правда, незадолго до этого происшествия, в ответ на застольное рассуждение Михаила о том, что во «все времена и при всех правителях и правительствах истинные художники не только воспевали, но и клеймили!», — Иван Алексеевич сказал:
— С чужого голоса поешь, сынок. Да еще и петуха пускаешь!
И хотя Михаилу слова отца показались обидными, он ответил сдержанно:
— Для вас, папа, я, наверное, и в сорок лет буду выглядеть неоперенышем.
И в тот еще весенний, но какой-то уже по-летнему разморенный майский вечер «горлопаны батьки Феофана», как окрестили эту небольшую дружно-ершистую компанию сами участники поэтических межсобойчиков, собрались, по обыкновению, в однокомнатной квартирке «батьки» — аспиранта при кафедре советской литературы Феофана Ястребецкого, — где целую стену занимал старинный, резного дуба иконостас, унаследованный Феофаном от деда и переоборудованный под книжный шкаф, а вместо люстры над обширным столом нависало потемневшее от времени церковное паникадило.
Ястребецкий не случайно пользовался авторитетом среди не обласканных еще читательским признанием, но уже «возмечтавших» литературных дарований, коими богат факультет журналистики. Сын известного столичного адвоката и внук пользовавшегося в свое время еще большей известностью профессора богословия протоиерея Павла Ястребецкого, чьи лекции заучивались наизусть будущими пастырями человеческих душ, а вдохновенные проповеди «вышибали слезу раскаяния» не только у богобоязненных прихожанок храма Сорока мучеников, но и у закоренелых «во гресех» лабазников, Феофан оказался достойным продолжателем династии «златоустов». И в работе над диссертацией на тему «Закономерность декаданса в творчестве некоторых русских поэтов начала двадцатого века», и в спорах по обширному кругу вопросов литературоведения Ястребецкий не раз проявлял подлинную критическую остроту и цепкость. Да и цитатчиком был просто непревзойденным, что, как известно, в литературных дискуссиях имеет немаловажное значение.
Привлекла внимание уже не только университетской, но и более широкой литературной общественности и развернутая статья Ястребецкого, озаглавленная «Врачу, исцелися сам!», в которой Феофан обвинил одного из поэтов, уже прочно обосновавшегося в «когорте маститых» и опубликовавшего увесистый сборник под многообещающим названием «Раздумье о времени и о себе», ни много ни мало — в перепевности и дидактичности!
И хотя в защиту «поэтического мундира» от заушательства выступили с открытым письмом в редакцию два стихотворца старшего поколения, уже тот факт, что молодой критик «посягнул», еще более возвеличил Феофана в глазах литературной смены.
И не только неожиданность и острота суждений привлекала к нему молодежь. И наружность у Ястребецкого была примечательная: высокий, поджарый, на бледном лице нарисованными казались черные брови и аккуратно выведенные бачки и усики. «Помесь куафера с тореадором» — так самолично пошутил как-то Феофан над собственной внешностью.
Способствовал авторитету «батьки» и его неожиданно возникший бурный роман с известной исполнительницей эстрадных песенок Евдокией Шапо (по паспорту — Шаповаловой), «певуньей Авдотьюшкой», как представил Феофан своим друзьям певицу. И тут же предупредил:
— Только прошу — не влюбляться! Во-первых, право авторства священно, а кроме того — в вопросах любви я не Феофан, а Феодал!
Однако, несмотря на такое предупреждение, почти все «горлопаны» мужского пола смотрели и слушали «Авдотьюшку» вожделенно: уж очень притягательными казались парням и задорно-курносое личико с наивно-бесстыдными взглядами очень какой-то изменчивой расцветки, и не по возрасту («Авдотьюшке» было за тридцать) совсем девчоночья фигурка, и призывно-воркующий голосок: как и большинство модных эстрадных певцов, Евдокия Шапо не пела, а именно исполняла песенки, временами чуть ли не нашептывая слова в микрофон.
Влюбился в певунью с первой же встречи, как ему казалось серьезно и безнадежно, и Михаил Громов, чему, впрочем, способствовало и более предпочтительное отношение к нему самой певицы. «Вот вас, Мишенька, я хотела бы иметь своим пажем!» — шепнула она однажды Михаилу в ответ на его взыскующий взгляд. И в тот же вечер исполнила под аккордеон омузыченную одним из многочисленных композиторов-песенников «Поэзу» Игоря Северянина — «Это было у моря, где ажурная пена, где встречается редко городской экипаж…».
Долго не мог уснуть Михаил после того вечера, проведенного в однокомнатной «келье батьки Феофана». В ушах снова и снова, как наяву, звучал бесовский голосок:
Королева просила перерезать гранат.
И дала половину
И пажа истомила.
И пажа полюбила — вся в мотивах сонат,
А потом отдавалась…
Разве уснешь!
Но еще больше взбудоражил Михаила поэтический межсобойчик, состоявшийся на другой день после возвращения Ястребецкого из двухнедельной поездки в Америку, при которой он сопровождал в качестве переводчика (Ястребецкий свободно владел английским языком) своего литературного босса — профессора Гуменникова. Вечер начался с краткого, но впечатляющего рассказа о стране непостижимых противоречий, где самые высокие достижения научной, технической и бытовой культуры уживаются с «идеологической и национальной поножовщиной», — таким резюме подытожил Феофан свои впечатления.