Говор утих, и только откуда-то издалека донесся радостный женский крик:
— Анюта-а!.. Бежим скоре-ея! Хлебушко раздавать будут.
Торопчин стоял на грузовике молча и неподвижно. Пытался разглядеть еле различимые в темноте лица колхозников. А когда заговорил, то по неровному, ставшему глуховатым голосу все почувствовали, что Иван Григорьевич взволнован.
А разве кто-нибудь был спокойным в эту минуту?
— Жаль, что не вижу я ваших лиц, друзья мои дорогие. Но знаю, сердцем чувствую — у всех нас сейчас одна общая радость, одна дума, одно, только одно стремление…
Поднимаясь на грузовик, Иван Григорьевич еще не знал, что же он скажет народу. Вернее, знал что, а только слов не успел обдумать. Но они сами рождались — эти слова. И прямо в душу слушавших ложились.
— Хоть и трудно мы жили эти годы, хоть и голодали, но сейчас, как никогда, выросла сила колхозная. Да случись такая засуха в старое время — сколько народу еще с осени пошло бы по колючей дороге «христа ради» жизнь вымаливать!
— Верные слова. Было такое бедствие в девяносто первом, не то втором году. Не осталось тогда на селе ни одной животины. Собаки, и те посдыхали, — негромко, но явственно, так, что услышали многие, подтвердил старый конюх Степан Самсонов.
— А какой хозяин смог бы по весне землю обработать? — зычно выкрикнул кто-то издали.
— Правильно! — Иван Григорьевич чувствовал, что каждому хочется поддержать его слова, самому высказаться. — Правильно! Может быть, один из сотни, и то если бы к толстосуму в кабалу пошел, в подневольный труд. А нам от чистого сердца помогает государство наше. И труд наш колхозный — свободный труд!
— Что и говорить! Жалко, вчера тебя на селе не было!
Эту фразу, произнесенную язвительным бормотком, слышали немногие. В числе немногих был и Федор Васильевич Бубенцов. Он резко повернулся и встретился взглядом с Елизаветой Кочетковой.
Женщина ничуть не смутилась. Она давно уже заметила председателя и именно с расчетом, чтобы он услышал, сказала:
— Что смотришь, а не лаешь? — теперь уже Кочеткова обратилась непосредственно к Федору Васильевичу. — Слушай лучше, что говорят правильные коммунисты.
Ничего не ответил Бубенцов Елизавете, понимая, что нельзя в такой момент затевать ссору. Но разволновался так, что зубы застучали, как от озноба.
Глухой гул, в который слились десятки голосов, возник после слов Торопчина и раскатился по всей площади. Многим, очень многим хотелось высказать горячие слова благодарности. Но всех опередила Коренкова.
Марью Николаевну, подступавшую за время речи Торопчина все ближе к машине, охватил огромный искренний порыв.
— Пустите меня, товарищи!
Чьи-то сильные руки подхватили женщину, подняли ее на грузовик.
— Тихо! Тихо!
Но когда наступила тишина, Марья Николаевна вдруг ощутила, что не знает, какими словами выразить свое несказанно сильное чувство.
Молча стояла на грузовике рядом с Торопчиным, может быть, минуту, может быть, две.
— Говори, Маша. Чего надумала, то и говори, — донесся снизу до Коренковой голос Балахонова.
— Что же говорить? — Никто не видел, да и сама Марья Николаевна не замечала, как по лицу ее скатывались одна за другой светлые капли слез. — Словами разве отблагодаришь…
— Подарить бы чего, да не придумаешь, — негромко и нерешительно прозвучал из толпы женский голос.
— Правильно! — Коренкова обрадовалась. Теперь она знала, что сказать. — Самую дорогую вещь должны мы подарить нашему правительству! А что всего дороже?.. То, без чего человек жить не может. Труд наш! Нет ему цены, нашему колхозному труду! Ведь во всех городах советских, и на заводах, и на фабриках, и на шахтах, и на кораблях, по морям плавающих, — всем людям, от мала до велика, мы, колхозники, обеспечиваем пищу!
Так говорила Марья Николаевна Коренкова.
Но разве в колхозе «Заря» только у Коренковой зародилось в тот вечер такое благородное чувство? А разве только один колхоз особенно полно в эту тяжелую годину ощутил могучую поддержку своего государства?
В укромных лесных тайничках, в степных овражках и балках, в расщелинах скал неприметно зарождаются тысячи родников и родничков, ключей и ключиков. Выбиваются из-под земли, журчат, пробивая себе путь по извилистым низинкам, сбегаются в ручьи, речушки, речки. А речки стремятся одна к другой.
И вот уже катит свои воды по степным просторам, мимо лесов и пашен, городов и сел, все наполняясь и ширясь, величавая, неторопливая русская река.
До самого синего моря.
Так и народная благодарность. Как хрустальные родники, зарождаются чистые мысли в сознании каждого честного труженика. Звучат слова благодарности в одном колхозе, в другом, в третьем. И, сливаясь в один поток человеческого чувства, неудержимо стремятся в одном направлении…
«Москва. Кремль. Товарищу Сталину».
2
Очень усталый, но радостно возбужденный пришел Иван Григорьевич Торопчин к себе домой. Хотелось только одного — помыться, поесть и растянуться на кровати. Но так не получилось.
Первое, что он увидел, это сидящего за столом рядом с Васяткой Ивана Даниловича Шаталова.
Васятка читал «Песнь о Соколе», а Иван Данилович сидел рядом, обняв мальчика за плечи, и внимательно слушал.
Увидав вошедшего Торопчина, Шаталов поднялся и сказал, широким радушным жестом протягивая руку.
— Ну, молодец ты, Иван Григорьевич. Особый молодец! Хорошие слова сказал. Поверишь, я и сам хотел… это самое. Да разве Коренкову упредишь? Обожди, она и Брежневу еще очко даст. И чем берет? Шепотом прикажет, а по всему полю слышно. Вот кому бы председателем-то быть. А не этому… хлюсту.
— Брось. Ты еще Бубенцова не оценил, — недовольно возразил Торопчин. Его ничуть не обрадовал поздний гость. «Ну, чего пришел, спрашивается? Опять на что-нибудь будет жаловаться».
— Кабы я один.
Слова Шаталова прозвучали многозначительно. Торопчин насторожился.
— Случилось что-нибудь, Иван Данилович?
— Есть новости. Полагаю, бюро собрать придется.
— Так. — Торопчин снял испачканный в муке пиджак и устало опустился на лавку. Рассеянно оглядел горницу. Задержал взгляд на младшем брате. Сказал сердито: — Васятка, ты чего не спишь до каких пор? А ну!
Потом обратился к Анне Прохоровне, появившейся из-за занавески:
— Здравствуй, мать, умыться бы мне дала. Да перекусить чего-нибудь.
И лишь после этого вновь повернулся к Шаталову:
— Бубенцов?
— Дураком его назвать, — раздумчиво заговорил Иван Данилович, — не хочется. О вредности — и разговору быть не может. А поставил себя так, что двадцать шесть человек написали на него заявление. В райком просили передать. Тут третьего дня твой Бубенцов такой цирк устроил… На, почитай сам.
Шаталов достал из кармана большой, сложенный вчетверо лист и передал Торопчину.
— Все описано, как в календаре.
Но Иван Григорьевич не успел закончить чтение, как дверь широко распахнулась и вошел сам Бубенцов.
Увидав Шаталова, Федор Васильевич на секунду задержался у порога, но затем решительно подошел к столу и молча поздоровался за руку сначала с Торопчиным, потом с Шаталовым.
— Садись, Федор Васильевич, — сказал Торопчин и вновь углубился в чтение.
Бубенцов, почувствовав что-то неладное, насторожился. Подозрительно покосился на Шаталова, потом уставился на бумагу острым взглядом полуприщуренных глаз. А когда Торопчин кончил читать и аккуратно сложил заявление, сказал:
— Порви.
— Нет, зачем же, — ответил Иван Григорьевич. Встал, положил заявление на полочку под книги и сказал Бубенцову с горечью и укоризной: — Что же это ты, Федор, делаешь?
— Слушай, Ваня, очень я тебя прошу, — тоже негромко и, пожалуй, просительно, сказал Бубенцов, — Давай этот разговор сейчас отставим. Я ведь за трое суток, поверишь, гимнастерки не скидал. Умаялся.
— Я тоже. И многие так. Только это, Федор Васильевич, не оправдание.
Бубенцов ответил не сразу. Опять сердито покосился на Шаталова. Но тот внимательно рассматривал обложку книги, как будто разговор его совсем не интересовал.