— Да у меня ж бомба… — не проговорила, а словно бы выдохнула женщина, кивком головы указывая на другую горницу.
— Что за черт?.. Какая бомба?
— Известно какая… гитлеровская.
— Откуда она сюда попала?
— Бомбили нас неделю назад, и вот упала, проклятая, прямо в дом и не разорвалась.
Хозяйка проговорила это так, точно именно то, что бомба не разорвалась, ее более всего и огорчало. Усмехнувшись, Торопов в меру решительно и в меру осторожно шагнул к двери и присветил лампой. Через его плечо заглянули в горницу и остальные. В самом деле, меж двумя неубранными кроватями лежала целехонькая пятидесятикилограммовая бомба с неоторвавшимися даже крылышками стабилизаторов. Вверху на потолке темнело отверстие, закрытое со стороны чердака листом фанеры.
— А почему же ты не сказала о ней никому? Председателю сельсовета… коменданту?..
— Как же, говорила. Приходил один военный, повертелся около нее, что-то вывинтил да и ушел, только и всего… Обещал приехать, забрать, да, видать, других хлопот хватает…
Торопов теперь уже совсем решительно подошел к бомбе, наклонился, присмотрелся. Так и есть. Взрыватель удален. Бомба безопасна.
— Я ему, скажу правду, и сметанки, и курочку, и поллитровку предлагала… Избавь, прошу, меня, от нее, злодейки, а он только смеется: успокойтесь, говорит, мамаша, до самой смерти ничего не будет. А как тут успокоиться, когда ложишься спать и думаешь: проснешься ли? Внучка прибегает проведать, а я ее и на порог не пускаю.
Торопов, который сам и уговорил Зимина направиться в этот именно дом, потому что заметил в его дворе что-то вроде коровника и свиного хлева, теперь, услышав из уст хозяйки подтверждение своих догадок, и вовсе повеселел. Однако открыто обнаруживать эту свою веселость не стал.
— Что ж, хозяюшка, — деловито сказал он, — как тебя зовут-то?
— Дарья… Дарья Филипповна.
— Так это не твоего ли имени угол?
— Люди так прозвали… Я ведь первая с мужем здесь отстроилась. Еще лет сорок назад. Мне тут криничка очень понравилась. Вот и пошло с тех пор… Дарьин угол, Дарьин угол.
— Так вот, Дарья Филипповна, благодари бога, что мы к тебе на постой попали. Сейчас всю твою заботу снимем с плеч, будто ее и вовек не бывало.
— Хотя бы так, сыночек, я уж и не знаю, что бы для вас сделала, милые мои.
— Ничего нам, Дарья Филипповна, не надо. Солдат в походе находится полностью на выданном ему казенном сухом пайке, — с подчеркнутым и оттого неискренним великодушием отмахнулся Торопов от щедрот хозяйки; он шепнул что-то Чертенкову, прошел в горницу.
Через минуту дверь распахнулась.
— Не оступись, тише, — взволнованно покрикивал Торопов на Чертенкова, пронося бомбу к дверям, — заходи задом в сени. Куда ты? Стой. Прешь, как паровоз. Самому жизнь не дорога, так других пожалей. А еще говоришь, носильщиком работал. Экий увалень!
— Ой, боже ж мой, — мелко закрестилась Дарья Филипповна, укрываясь за печь и уже ругая себя, что обратилась с такой просьбой. Ну, лежала бомба и пусть бы себе лежала, пока не кончится война и не вернется сын. А он в механике понимает, придумал бы что-нибудь.
Могучие плечи Чертенкова мелко тряслись от с трудом сдерживаемого смеха, и напрасно пытался он подобно Торопову придать своему широкому доброму лицу встревоженное выражение, оно от этого становилось только комичным.
— Куда же, детки, вы ее вынесли? — спросила Дарья Филипповна, когда Торопов и Чертенков вернулись в дом.
— Около сарайчика положили.
— Ой, да в сарайчике у меня козочка… Вы бы лучше дальше… за погреб…
— Пожалуйста, нам ничего не стоит. Скажите только, утром хоть и за огород отнесем, — перемигнулся Торопов с Чертенковым.
— Эй, Торопов! — многозначительно произнес Зимин. Он осуждающе глянул на расходившегося ярославца, и тот понял значение этого взгляда, присмирел, умолк.
Через полчаса ужинали. Сияющая счастьем Дарья Филипповна подкладывала на тарелки то свежеиспеченные оладки, то сало, то пелюстку, ничем не заменимую закуску к выпивке. Зимин собирался после ужина писать письмо и потому пить не стал. Чертенков признался, что он вообще не пьет. В затее с бомбой он принял участие почти бескорыстное, и теперь за столом нет-нет да и прорывался у него смех, и солдат отворачивался тогда в сторону. Охотно выпили по сто граммов Букаев, Торопов и, пожалуй, всех охотней сама Дарья Филипповна, которая словно бы помолодела после того, как развеялись ее страхи.
— Товарищ старшина, здесь, в Покровском, сегодня кино будет, передвижка приехала, — обратился Торопов к Зимину после ужина. — Недалеко отсюда, в медсанбате. Разрешите?
Зимин посмотрел на часы. Только восемь. Отпустить, что ли?
— Мы с Чертенковым и Дарью Филипповну захватим. Пойдем, Дарья Филипповна? — предложил Торопов хозяйке, желая чем-нибудь более существенным отплатить ей за отличнейший ужин.
— А что там показывают?
— «Капитанскую дочку». Об Емельяне Пугачеве и прочем. Слышала о таком?
— Как же не слышать? У нас и хутор рядом Пугачевским называется. Говорят, Емельян в нем останавливался.
— Ну вот и пойдем.
— А пустят?
— С нами пустят.
Букаев и Зимин остались одни. Букаев после ужина направился в горницу и долго беспокойно ворочался там на кровати, пока наконец не послышался оттуда его храп. Некуда пока писать письма Букаеву, неоткуда и ждать. Пусть хоть во сне приснится родной Ворошиловград, да приснится не таким, каков он сейчас, при фашистах, а прежним: Ленинская и Пушкинская улицы с шумным, веселым людом; засаженные деревьями и цветами террасы центральной площади с памятником борцам за свободу, зеленеющий садами Каменный брод, тоже террасообразно поднимающийся к аэродрому, красавец паровозостроительный с высокими корпусами цехов, где еще в юности слушал Букаев выступления Климента Ефремовича, звавшего на борьбу за народное счастье…
Оставшись один, Зимин подвинул ближе к себе лампу, вынул из трофейной сумки бумагу для письма. Всего неделю назад он писал из Мичуринска, где в прифронтовом госпитале лечился после ранения. Ранение было легкое, не сравнить с двумя прежними, когда осколки задели голову, перебили ключицу. На этот раз пуля прошила насквозь мякоть икры на правой ноге, и после короткого срока лечения Зимин вновь был на ходу. Об этом и предстояло сообщить семье в Усовку.
«Здравствуйте, Клавдя, любимые детки, весь наш родной коллектив!..»
Все свои письма с фронта Сергей Григорьевич неизменно начинал этим обращением, ибо почти зримо представлял себе, как, увидав почтальона, прошедшего к его дому, потянутся к нему по заснеженным и таким красивым в эту декабрьскую пору улицам Усовки односельчане. Кому из колхозников не захочется узнать, что пишет с фронта их председатель? Сводка сводкой, а ведь полезно глянуть на войну и глазами своего, близкого человека, того, с которым приходилось иной раз и поспорить из-за непонравившегося наряда на работу, и дружелюбно за полночь потолковать о жизни, лежа бок о бок где-либо на глухариной тяге, под мирным звездным небом.
Зная, что письмо будет перечитываться несколько раз, Зимин с силой — даже побелели суставы пальцев — нажимал на карандаш, словно навечно вдавливал в бумагу каждую букву.
Обратная сторона восьмушки бумаги обычно посвящалась семейным делам. Зимин прислушался к тому, как простуженно скрипит под холодным, порывистым ветром незахлопнутая калитка, и вспомнил о том, что вот уже идет вторая военная зима и детишки, наверное, пообносились да и повырастали за эти годы. Догадалась ли Клавдя распорядиться тем отрезом, которым премировали его когда-то в Горьком на областном слете? Из этого сукна, пожалуй, вышли бы пальтишки и Юрику — ведь он уже в третьем классе — и Боре. Ну, а самой Клавде его полушубок гож будет еще не одну зиму — справил перед самой войной, еще новенький. Эх, Клавдя, Клавдя!.. Зимин вписывал имя жены почти в каждую строчку — и там, где следовало, и там, где это совсем не требовалось, — и оттого теплело на сердце. Повторяя это имя множество раз, он словно бы досказывал ей все то, чего не доскажешь никакими другими словами…