— Неужели вам не стыдно? — нет-нет да и начинал срамить он свой взвод. — Я удивляюсь, что никто даже не покраснел. Вы же все люди с высшим и средним образованием… Ну-ка шаг вперед все, кто с дипломами! Вот видите, сколько! А кто вам их дал? Забыли? А еще ответственные работники… Заместители наркомов…
Единственным заместителем наркома был каракалпак Нурымбетов, который действительно у себя в Нукусе работал в этой должности, да и в курсантской старательности не отставал, но Евсепян не упускал случая обобщить.
— Где же ваша совесть, товарищи начальники?
В такие минуты Мараховец замолкал, прислушивался и, чуть осклабясь, смотрел на свой взвод: ну как, мол, нравятся вам эти нотации? Может, предпочтете их?
На фронте еще не были ни он, ни Евсепян, ни другие командиры взводов, недавние выпускники пехотных училищ. Из всей роты на передовой успел побывать лишь курсант Герасименко, после лечения в госпитале направленный в училище и командовавший во взводе Мараховца отделением. Задумчивый, словно еще не воспрянувший духом после госпитальной жизни, он выделялся из числа всех неоспоримым старшинством, хотя по своему возрасту годился тому же Цурикову в сыновья.
— Чуток побыстрей, слышь, чуток побыстрей — и получится, — тихо ронял он Алексею, когда тот в первые дни не справлялся с оружейными приемами. И от этого спокойного, доверительного голоса сразу прибавлялось уверенности и все действительно получалось.
О своем участии в боях Герасименко вспоминал редко, не распространялся. Во взводе знали, что он встретил войну почти на самой границе — там, в белорусском местечке, стоял его полк; знали, что был он пулеметчиком, что в кандидаты партии его приняли на фронте, но заставить его разговориться было нелегко.
Однажды, когда Совинформбюро сообщило об освобождении города Дорохова под Москвой, Герасименко прислушался к гремящему над плацем голосу Левитана и, конфузливо улыбнувшись, заметил:
— Отдавал его и я… А вот брали без меня…
А чего конфузиться? Ведь сверкала в первой шеренге взвода одна-одинешенькая медаль «За отвагу», и висела она не у кого-либо другого, а на гимнастерке Герасименко.
— Да это так, по случаю пришлось, — пояснил на одном из перекуров Герасименко. — Как-то на КП драчка разгорелась…
— Драчка? — не выдержал и насмешливо переспросил Мараховец. — Кто же там и с кем у вас передрался?
— Да, известное дело, на передовой всякое бывает… Немец через лесок прорвался, пришлось отгонять…
— Ох, Герасименко, Герасименко, зажимаешь ты фронтовой опыт, — шутливо пожурил Мараховец. — А он курсантам, что называется, до зарезу нужен.
— Так я же, товарищ лейтенант, войну встретил, даже полковой школы не закончивши, — начинал оправдываться Герасименко. — А у нас тут, смотрите, какое богатое училище… Чуток подучимся — и дело пойдет. Политруки будут на славу…
А в один из дней и Герасименко заговорил о себе подробней.
На партийном собрании батальона обсуждалось его заявление о приеме в члены партии. Герасименко вышел к столу, на этот раз словно бы лишившись обычной выдержки и спокойствия. Частыми, мелкими движениями рук одергивал гимнастерку, волновался. Медалька льдисто поблескивала в полусумраке классной комнаты, освещенной двадцатьюпятьюсвечовой лампочкой.
— Значит, так… Родился я в девятьсот восемнадцатом году в станице Нижнечирской… Отец — казак, был в начале гражданской войны у белых, в мамонтовской коннице, потом перешел к красным. В тридцать втором году вступил в колхоз. В первые годы после школы работал в колхозе и я, а потом приняли матросом в волжское пароходство, был старшим матросом на «Красном сибиряке», отсюда пошел в Красную Армию… В кандидаты партии приняли летом сорок первого…
Снова руки Герасименко заходили, одергивая гимнастерку. «Вот я и весь перед вами», — как бы говорил этот жест.
Начались вопросы. Первый задал Оршаков.
— Кто вас рекомендовал, когда принимали в кандидаты?
— Политрук Савельев и командир взвода Западинский. Земляк с Нижнечирской… Их на второй же день бомбой на Кобринской переправе накрыло…
Послышался голос Евсепяна:
— В каком году, вы сказали, отец вступил в колхоз?
— В тридцать втором…
— Что же, у вас до тридцать второго сплошной коллективизации не было?
— По-моему, была…
— А как же он? Тугодум, что ли? И Советскую власть признал только после того, как по зубам дали?
Но тут по рядам курсантов зыбью прошел от дверей к столу президиума неодобрительный шум. Председательствующий на собрании Цуриков встал, сказал, что задавать такие вопросы ни к чему.
Алексей считал голоса. Посмотрел на Евсепяна. Поднял руку и тот. Значит, все — за…
До отбоя еще оставалось полчаса, и курсанты вышли во двор перекурить. Радио передавало последние известия… Выступление Эттли в палате общин… «Немцы никогда не предполагали, что германские армии будут проводить зиму в России под открытым небом…» Да, там, под Москвой, морозы, пурга, заледеневшие реки, снежные сугробы на дорогах… А здесь ночь стояла оттепельная, сырая, и казалось, что даже табак в карманах отсырел — цигарки потрескивали, как потрескивает на огне свежесрубленный лозняк, тянулись плохо. Далеко в городе лязгали последние, направлявшиеся в депо трамваи, на станции полусонно отзывались и затихали паровозные гудки. Еще несколько минут — и, пожалуй, одновременно с сигналом отбоя и гаснущими в бочке огоньками цигарок все вокруг погрузится в безмолвие. Только напротив училища ярко светятся и будут светиться всю ночь окна трехэтажного госпиталя, точнее, та их часть, за которой, наверное, размещались операционные…
Цуриков вспомнил о том, как принимали в партию его.
— На рабфаке был. Заспорили — рабочий я или служащий?.. Как по инструкции? Я не выдержал и руки показываю… Смотрите — это инструкция или нет? Ну, тут, правда, и райкомщик разъяснил… Приняли как рабочего.
— А я тогда чабаном батраковал у бая, — заговорил Мамраимов. — О, какой важный бай был! На всю нашу Хайнюрскую степь один… Я заявление написать не мог, неграмотный… Приехал на ишаке в город, в ячейку, а там не знают, что со мной делать… Даже газету ни разу в руках не держал. Но один русский сказал: хоп! Если чабан наедине со степью и ночным небом думал, думал и решил, что ему надо стать коммунистом, то будем гордиться такой партией и скажем Мамраимову: добро пожаловать…
— А чем же тебя после этого бай пожаловал?
— А он за границу ушел, к англичанам. Нам с ним в степи тесно стало…
Алексей жадно курил цигарку, слушал, вспоминал свое. Из всего, что осталось там, в Нагоровке, память о таком же дне, когда его принимали в партию, была, пожалуй, самой необходимой и сейчас, и завтра…
…Рекомендовали его Шапочка и Лембик, который тогда работал путевым мастером на их участке, на капризной и пыльной «Мазурке». Третью рекомендацию дал комсомол. Шахта со своими утлыми деревянными эстакадами, с обушковыми забоями и цокотом лошадиных копыт в штреках изнемогала тогда под тяжестью непосильных планов, которые надо было выполнять во что бы то ни стало. Иначе — прорыв, тревожное, как набат, слово, за которым виделось зияние черной, ничем не восполнимой бреши… Партийное собрание проходило в дневную пересменку в конторке рудничной нарядной. Когда оно кончилось, долго бродил по улицам города, желая разобраться, понять, как ему следует жить теперь, начиная с этого дня. Порывистый майский ветер, казалось, собрался разметать весь террикон и волочил по улицам сухую пыль, чернил ею только что распустившуюся клейкую листву. На стройплощадке, где сооружали подстанцию, гремела и визжала бетономешалка, плешивые, длинношерстные лошаденки грабарей подвозили щебенку. Здесь деревья были уже не черными, а бурыми от цементной пыли. Весна обнажила грязь и убогость поселка.
Но уже и тогда среди неустроенности и необжитости высились стены Дворца, знакомые даже малышам, прибегавшим сюда на свои утренники.
Помнится, Алексей зашел тогда в библиотеку, взял «Двенадцать» Блока и «Россию, кровью умытую» Артема Веселого — таких несхожих писателей, а, по существу, рассказавших в этих книгах об одном и том же… Читал далеко за полночь, позабыв о том, что в пять часов вставать и бежать на шахту. Перед глазами маячили лихие матросские бескозырки, дыбились пролеты разводных мостов Питера, шумели заседания ревкомов, мчались по стрежню остроносые речные канонерки… О, какие завидные судьбы, какую сгоревшую на кострах битв жизнь обязался, клялся он продолжить в тот день своей жизнью!