Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда жизненная система русского дворянства пришла в столкновение с новым направлением мыслей, принесенных веком Просвещения, с его культом свободы, равенства, естественного права, к услугам дворянина была целая, опять-таки веками слагавшаяся система обоснований и доводов. Тут была (еще от средневековья идущая) теория свыше установленного разделения общественных обязанностей (одни молятся за всех, другие всех защищают, третьи всех кормят); у каждого сословия свои добродетели, добродетель крестьянина — трудолюбие и покорность.

Точка зрения на крестьян, как на помещичьих детей, была всеобщей, помещик отвечает за мужика перед богом, обязан его воспитывать, а стало быть, вправе и наказывать (применять телесные наказания как бы вменялось в обязанность любому воспитателю — и отцу, и педагогу, и помещику). Болотов, узнав, что в деревне крестьяне воруют, был в большом смятении именно от необходимости применять наказание. «Будучи от природы совсем не жестокосердным, а, напротив того, такого душевного расположения, что не хотел бы никого оскорбить и словом, а не только делом, и не находя в наказаниях никогда ни малейшей для себя утехи, и видел тогда сущую необходимость оказывать жестокость и с сими бездельниками для унятия их от злодейств драться, терзался я оттого досадою и неудовольствием. Но нечего было делать».

Весь вопрос сводился к тому, каковы личные качества помещика: если он человек добродетельный и кроткий, если, еще лучше, он относится к своим крестьянам, как граф Строганов к своему крепостному архитектору Воронихину, тогда никаких тревог и вообще-то нет.

Можно не сомневаться, что тот же А. С. Строганов, умирая и подводя жизненные итоги, не ощущал никакого раскаяния. Его, просвещенного, ни в какой мере не тревожило то обстоятельство, что он был владельцем человеческих душ, хозяином их жизней, что он жил за счет их (часто непосильного) труда. Он не только не видел ничего противоестественного в крепостном праве, но даже отстаивал его необходимость; во всяком случае, Екатерина, жалуясь, что ее попытка в начале царствования выступить против крепостнических порядков натолкнулась на сопротивление ближайших к ней вельмож, говорит, что в числе их был и Строганов, хотя он и добрейший в мире человек.

Да и какая в том беда, если крестьянин перейдет от одного помещика (отца родного) к другому (тоже отцу родному)? Факт продажи человека человеком отнюдь не заставлял вздрагивать дворянские сердца. Мы говорим не о зубрах реакционерах, ярых сторонниках крепостничества, нет, речь идет о передовых людях эпохи. Когда сам Новиков, великий просветитель, продал свою деревню, этот факт, по-видимому, не вызвал в его душе никаких сомнений и тревог.

И уж во всяком случае никто из дворян XVIII века не желал быстрых социальных перемен. В этом отношении интересен спор княгини Дашковой с Дидро. Говоря об освобождении крестьян, Дашкова, просвещенная, образованная, президент двух академий, прибегает к аргументации-аллегории: слепорожденный, который живет на скале, окруженной пропастью, счастлив, пока не видит пропасти; глупый глазной врач возвращает ему зрение, бедняга в ужасе, не ест, не спит (не поет песен, как раньше) и в конце концов «умирает в цвете лет от страха и отчаяния». Дашкова пытается уверить читателя, будто Дидро (Дидро!) был повержен в прах ее замечательной аргументацией. Что до практики, то княгиня убеждает собеседника, будто под ее управлением крепостные богаты и счастливы. Зачем открывать им глаза на их положение?

Если мы хотим изучить эпоху, у нас нет другого пути, как попытаться понять ее точку зрения. Другое дело, что от этой точки зрения нас прошибает озноб. Русского дворянина XVIII столетия озноб не прошибал.

Конечно, жили в этом столетии также и люди с обостренной совестью, они смириться не могли. Пылкое, ранимое, благородное сердце Радищева как раз не могло смириться, его знаменитое «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвленна стала» выстрадано глубоко. И он вступил в борьбу, поразив смелостью и современников, и ближних потомков (Пушкин), и нас, далеких. Не смог смириться Федор Кречетов, ставший на путь неустанной проповеди, горячих обличений. Ярославский помещик Опочинин покончил с собой, в предсмертной записке очень ясно объяснив причины своего рокового шага. «Отвращение к нашей русской жизни, — писал он, — есть то самое побуждение, принудившее меня решить своевольно свою судьбу». По завещанию он отпустил две семьи дворовых на волю, велел раздать крестьянам барский хлеб.

Но все это исключения, передовые дворяне эпохи в борьбу не кидались и самоубийством не кончали, потому что в существующем положении дел непоправимой трагедии не видели и, в общем, с существующим порядком мирились.

Пугачевщина всколыхнула помещичий слой до самых его глубин и научила дворян некоторому уму-разуму, в этом, повторим, огромная заслуга крестьянской войны: теперь помещик твердо знал, что в случае нового мятежа своего доброго барина крестьяне, может быть, на расправу не выдадут, зато уж злого выдадут непременно.

Взволнованное до глубины души, перепуганное до обморока, русское дворянство вместе с тем успокоилось довольно быстро, убежденное — и не без оснований, что государыня и ее генералы примут меры и больше подобного не допустят.

Но социальной совести дворянина крестьянская война не разбудила.

Социально-психологическая система дворянского общества неуклонно стремилась к равновесию и легко его достигала. Это относится и ко всему дворянству, и к каждой отдельно взятой дворянской душе.

Тяжкие противоречия эпохи, острая борьба старого и нового, полная невозможность хотя бы как-то согласовать идеи Просвещения, притягивавшие своим благородством и ясностью, с тем, что происходит в действительности, — это ужасное несоответствие, казалось бы, должно было неизбежно привести дворянскую душу к трагической раздвоенности. А душа не раздваивалась.

Жизнь испытывала русского дворянина на разрыв — он не разрывался.

Я думаю, что происходило это совсем не потому, что он неглубоко и не очень всерьез (в чем обычно упрекают «русское вольтерианство») воспринимал новые идеи; напротив, новая культура как раз через него-то и шла, сильно его трансформируя. Просто не пришло еще время благотворного социального раскаяния.

Век рождал натуры упругие, цельные, веселые (сама Екатерина тому пример) — такие были ему нужны. Еще не настала пора душевной тревоги и раздвоенности, благодетельных для русской культуры и породивших великую литературу. Еще не родились те мятежные натуры, которые столь сильно жаждали бури, «как будто в буре есть покой». Людям XVIII века хотелось просто покоя, они считали его высшим жизненным благом.

Помните разговор в лесу на поляне, который старший Мертваго вел с младшим, когда кругом пылала пугачевщина? В этом предсмертном разговоре старший говорил младшему о том, что считал самым важным в жизни. Он говорил, «что спокойствие человека составляет все его блаженство и что оно зависит от согласия поступков его с совестью, что, нарушив это согласие для каких бы то ни было выгод, потрясает он то драгоценное спокойствие, которого ничто заменить не может». Высшее благо!

Но ведь и Пугачев в своих великолепных воззваниях к народу тоже, как высшее благо, желает мужику «спокойной в свете жизни». Именно о мирном труде мечтал народ.

И поэзия не устает твердить о том же — что высшее человеческое счастье состоит в душевном спокойствии. Даже мятежный Державин:

Одно лишь в нас добро прямое,
А прочее все в свете тлен:
Почиет чья душа в покое.
Поистине тот есть блажен.

В послании к Львову, своему другу, центру притяжения их кружка, Державин дает как бы его нравственный портрет, портрет человека, чья жизнь безупречна. Вот почему:

Ему благоухают травы,
Древесны помавают ветви,
И свищет громко соловей.
За ним раскаянье не ходит
Ни между нив, ни по садам,
Ни по холмам, покрытым стадом,
Ни меж озер и кущ приятных.
Но всюду радость и восторг.
Труды крепят его здоровье,
Как воздух, кровь его легка;
Поутру, как зефир, летает
Веселы обозреть работы,
А завтракать спешит в свой дом.
86
{"b":"197191","o":1}