И постепенно сложилось мнение, что мозг животных и человека — это нечто вроде распределительного пульта телефонной станции, где релейные переключатели управляют работой подвластных устройств — то есть мышцами. Да только правомочны ли такие параллели? — не давала покоя одна и та же мысль. Не грубы ли методы, по которым строились карты? Хирург удаляет кусочек коры, думая, что ликвидировал центр движения, — но ведь не исключено, что нарушилась промежуточная станция, передающая сигналы откуда-то из глубин. Ах, милые профессора, вам было так хорошо, вы не были на войне, где металл ставит на людях эксперименты, от жестокости которых вы бы окаменели… С Иваном худо, не знаешь, чем помочь, как лечить, — не глаза же, в самом деле! Нет, мозг человеческий куда более сложная вещь, чем он кажется в лаборатории; в нем все переплетено, слито, завязано, и, задетый в одном месте, он может потерять способность сразу ко многому… Так или не так? И что же тогда управляет движениями, где находится этот таинственный центр? «Жизнь коротка, путь долог, случай мимолетен, опыт обманчив, суждение затруднительно», — каждый медик помнит эти слова Гиппократа… Если война пощадит, он, Николай Бернштейн, будет изучать мозг…
3
В Москве на пересечении улицы Петровки и Рахмановского переулка стоит высокий дом с полукруглым угловым фасадом, над которым возвышается нечто вроде двухэтажной башни с куполом. Дом этот в двадцать первом году занял ЦИТ — Центральный институт труда. Его организовал поэт и профессиональный революционер-подпольщик, член РСДРП с тысяча девятьсот первого года, Алексей Капитонович Гастев. Человек, который сказал: «Мы проводим на работе лучшую часть своей жизни».
Вот к нему-то и пришел весной двадцать второго года врач-психиатр Бернштейн. Его порекомендовал Гастеву заведующий физиологической лабораторией ЦИТа Крико Христофорович Кекчеев, однокашник Николая Александровича по медицинскому факультету.
Гастев сидел в кабинете, где не было такого привычного сейчас внушительного «Т»-стола, а стояли слесарный и столярный верстаки. Молодой доктор с худощавым бледным лицом, черной окладистой бородкой и густыми усами понравился автору «Поэзии рабочего удара», особенно глаза — глубокие, полные ума и воли. Гость рассказал, что работает в психиатрической клинике, а кроме того ведет прием больных по отоларингологии. Напечатал первую научную статью в «Журнале психологии, неврологии и психиатрии». Заведующий ЦИТом с удовольствием отметил про себя, что возможный новый сотрудник умеет слесарить, знает токарное дело, владеет фотоаппаратом, разбирается в таких сложных машинах, как паровозы, и вообще, несмотря на свою душу естественника, любит и чувствует технику, а главное — изучил университетский курс математики.
И заведующий понравился своему собеседнику. Бернштейн был наслышан о Гастеве от Кекчеева: прост, доступен, уважителен к чужому мнению, но и свое защищать умеет крепко, за словом в карман не лезет и не склоняется ни перед какими авторитетами. Все это было привлекательно, но одно дело — слышать от другого, и совсем иначе, когда сидишь напротив. Невысокий, крутолобый, с узкими, плотно сжатыми губами, глядящий слегка исподлобья через стекла пенсне, Алексей Капитонович выглядел человеком решительным и отлично знающим, чего он хочет. Поздоровавшись, предложил стакан чаю (Бернштейн знал от Кекчеева об этом обычае, превращавшем даже трудный разговор в дружескую беседу) и заговорил быстро, отчетливо:
— В разоренной, бедной стране мы ведем себя так, как будто земля стонет под тяжестью амбаров. Нам вовсе не некогда, мы не спешим. При каждом вопросе, даже архислужебном, мы прежде всего даем реплику: «А? Что?» И первой мыслью является вовсе не действие, а попытка отпарировать усилие и действие: «А может быть, это и не надо?», «А если там скажут…» Словом, вместо простых слов «слушаю», «да», «нет» — целая философия… Много говорят о растрачивающихся силах, об экономии труда. Но ведь первая наша задача состоит в том, чтобы заняться той великолепной машиной, которая нам близка, — человеческим организмом. Эта машина обладает роскошью механики — автоматизмом и быстротой включения. Ее ли не изучать? В человеческом организме есть мотор, есть передачи, есть амортизаторы, есть усовершенствованные тормоза, есть тончайшие регуляторы, есть даже манометры! (Бернштейн, захваченный полетом мысли Гастева, даже не улыбнулся.) Все это требует изучения и использования. Мы проливаем много пота, но это значит только, что у нашего рабочего нет культуры труда. Эту культуру нужно создать на научной основе, эту культуру нужно передать миллионам. Должна быть особая наука — биомеханика…
— Как вы сказали? Биомеханика?
— Да. Наука о рациональных движениях, наука о трудовых тренировках: как правильно ударять по зубилу, как правильно нажимать на рычаг станка, как распределять давление рук и ног на лопату, как управлять движениями тела при опиливании детали. Лаборатория биомеханики у нас есть. А я зову вас, Николай Александрович, в лабораторию неврологическую. Нервные связи, нервные токи пронизывают тело, и надо понять, как они управляют движениями человека и позами его тела. Вы психиатр — соглашайтесь!
…Да, это перспектива!.. Бернштейн чувствовал, как гастевское возбуждение увлекает его, и подумал: «Да это же гипнотизер, и какой!»
А Гастев продолжал:
— Вам, конечно, придется изучить так нужную здесь теоретическую механику. С вашей любовью к технике это будет нетрудно. Хочу предупредить еще, что денег у нас мало, оборудования почти нет. Ваши слесарные способности, ваши руки будут значить для лаборатории очень много. Рассчитывать почти только на себя — это, конечно, слишком узкая база, но проявим себя на ней, а потом уж размахнемся…
На Петровке расхваливали свой товар лоточники. Бородачи рабочие тянули на веревках вверх вывеску какого-то частника, — набирал силу нэп. «Мы победим нэпманов лучшей организацией труда», — вспомнились Бернштейну слова Гастева. Новый сотрудник ЦИТа был в этом вполне убежден.
4
Характеры Бернштейна и Гастева были, если можно так выразиться, полярно-дополняющими. Один сдержанный, всегда суховато-корректный, любящий точность формулировок, другой общительный, резкий в суждениях, порой язвительный, ни в грош не ставящий грамматическое и словарное «законодательство». А общим в них было уменье ценить свое и чужое время, неуемная работоспособность, высокий темп труда и откровенное презренье к болтунам и бездельникам.
Афоризмы Гастева висели в ЦИТе всюду: «Расхлябанности в работе мы противопоставляем точное распределение во времени, правильную смену работы и отдыха»; «Помолчи о широком размахе — покажи себя на узкой базе»; «Зеваки говорят о заграничных чудесах и распускают слюни, а ты сам сделай чудо у себя дома: победи и выйди из положения с парой инструментов и своей волей». Их были десятки — емких, точных, настраивающих на победу и бодрость, созвучных принципам жизни Бернштейна. Сколько времени прошло с их первой встречи? Год с небольшим? А сколько уже сделано! Немецким экспериментаторам конца века десятой доли вполне хватило на всю жизнь…
Изучение движений рабочего Николай Александрович начал с похода в библиотеки. В ЦИТе Кекчеев и его помощник Тихонов, тоже физиолог, пытались разлагать движение на составные части методом фотографической съемки Марея. Этот французский физиолог был знаменит своими хронофотографиями — они запечатлели на пластинках последовательные фазы человеческого бега и полета цапли, прыжка лошади и трепетанья крылышек пчелы… Марей установил перед объективом фотоаппарата быстро вращающийся диск с прорезью — обтюратор. Прорезь давала выдержку в одну пятисотую долю секунды, на снимке получалось несколько различных положений снимаемого существа. Между каждой позой — промежуток в десятую секунды. Казалось бы, чего еще желать?
Но дело застопорилось. То, что было прекрасно для качественного анализа, оказалось непригодным для количественных выкладок биомеханики. Да и слишком велик промежуток в десятую долю секунды между последовательными позами на фотографии. Люди на работе у верстака не прыгают и не бегают. Они стоят, их движения скупы, на размашистых быстро придет усталость, а день велик. Вместо красивых мареевских хронофотографий — на снимках плотно наложенная друг на друга путаница. Из нее никак не получается выудить что-нибудь для расчетов.