Филотея, не совсем лишенная тщеславия, вдруг стала склоняться к мнению госпожи, а Лейла, сбросив с платяного сундука парчовое покрывало, энергично нырнула под крышку. Она вытаскивала ворохи чего-то шелкового, атласного, газового, хлопкового и бросала их на диван. Затем, поставив Филотею перед зеркалом, Лейла встала сзади и стала примерять девочке вуали. Хихикая и вскрикивая, они пробовали одну, потом другую, затем снова первую, пока не остановились на той, что выгоднее всего оттенит красоту Филотеи.
Дросула наблюдала за происходящим с грустью и смирением. Ей тоже исполнилось четырнадцать, и она уже превратилась в одно из тех странных созданий, уродливых, как мифическая жена Антифата[48], о которой поэт сказал, что она — «женщина-монстр, чей страшный вид повергает мужчин в ужас». Круглолицая, неохватная и волосатая, она была милой и доброй девочкой, которую судьба лишила повода к тщеславию. Женские забавы и легкомысленные наслаждения, которым так естественно предавались Лейла и Филотея, были для нее миром, куда природа ее не допустила, и Дросула наблюдала с великодушной и грустной радостью.
— Попробуй эту. Нет, та больше тебе идет, хотя эта тоже миленькая, — говорила Дросула, но ей ни на секунду не пришла мысль примерить вуаль самой. Она не могла постичь ситуацию, когда приходится скрывать красоту, и Лейла с Филотеей были для нее волшебными созданиями, чью прелесть ей дозволено созерцать сквозь разделявшую их невидимую, но ощутимую завесу. Ее томила острая тоска, сродни ностальгии по тому, чего никогда не было.
Вечером Филатея гордо вернулась домой под маленькой, превосходно сотканной и оттого почти прозрачной вуалькой, украшенной золотыми звездочками и крохотными полумесяцами. Ибрагим увидел ее на площади, и сердце в его груди скакнуло еще неистовее. Он обернулся к Герасиму и сказал:
— Пора мне сказать матери, чтобы поговорила с отцом.
Он имел в виду женитьбу, которую все считали делом решенным. Филотее было четырнадцать, она уже два года пересидела в девках, и ее родители умышленно не выставляли на крыше дома пустую бутылку — знак, что здесь можно найти достигшую брачного возраста девицу, — так что, похоже, дальше ждать не имело смысла. Герасим, который столько же времени не спускал преданных глаз с Дросулы, что и Ибрагим с Филотеи, тоже решил поговорить с матерью. Он прикидывал, с какими препятствиями столкнется, и заранее к ним готовился. Мало того, что возлюбленная некрасива, у нее еще и отец беспробудный пьяница, а потому рассчитывать можно лишь на небольшое приданое в ответ на коз и домашнюю утварь от его родных.
Вся затея привела к тому, что Филотея стала несколько больше кокетничать. Лейла обеспечила ее всем необходимым для сокрытия черт до дразнящего «чуть-чуть» и научила принимать вид лукавой скромницы, отчего Филотея становилась только желаннее. Али-снегонос, хоть и ошалевший от любви, вскоре вернулся к работе — заставили нужда и пилежка жены, — а Ибрагим познал восхитительное наслаждение, когда вуаль поднималась исключительно для него, едва они с Филотеей улучали возможность оказаться наедине в невероятном лабиринте городских улочек.
В Эскибахче неизбежно произошло то же самое, что и в Бурсе во времена черкесских беженцев и вмешательства Султана. Новшество подхватили, и почти все женщины, включая уродин и просто неинтересных, но отнюдь не страдавших отсутствием сообразительности и тщеславия, стали на людях носить вуаль, намекая, что они тоже слишком красивы, чтобы на них запросто пялились. В Телмессосе народ отпускал шуточки о самонадеянности и глупости женщин в Эскибахче, но, разумеется, ненадолго мода прижилась и там.
Как-то вечером ходжа Абдулхамид вдруг вспомнил о своей безуспешной миссии в деле Филотеи, и у него сочинилась песенка о рухнувших планах. В сумерки, пока ходжа собирал в мешок черепах, осаждавших его огород, слова сами возникли у него в голове, и он пропел:
Я собрался на рыбалку,
Нужна мышка для наживки.
Я послал за ней кота,
Он вернулся с мотыльком.
Эту песенку и сейчас еще поют на прибрежной равнине.
41. Неудобный вопрос
— Ты такая лентяйка! — сказал Рустэм-бей, склоняясь над особой, возлежавшей на оттоманке в женской половине. — Целыми днями валяешься и встаешь только для того, чтобы тебя покормили.
Особа прищурилась так, будто Рустэм окончательно спятил, а он пальцем погладил ее по щечке.
— И вот еще: после тебя повсюду остаются шерсть и песок. Песку ужас сколько. Откуда он берется? Ты что, не моешься? Тебе не стыдно?
— На песок ей наплевать, — сказала Лейла, не менее томно раскинувшаяся на кровати. — Все равно кто-нибудь подметет. — Она закинула в рот кусочек розового лукума. — Меня смех разбирает, как вспомню, что ты ужасно не хотел ее брать, увозя меня из Стамбула. Не забуду твое лицо, когда ты говорил: «Насчет кошки уговору не было». — Лейла захихикала, сморщив носик, что Рустэм находил очаровательным.
— Теперь мы с Памук крепко подружились, — сказал он. — Она не слопала мою куропатку, и с ней очень приятно беседовать.
— Ты ее любишь больше меня. — Лейла надула губки и перевернулась на живот. Болтая ногами, она кокетливо улыбнулась и облизала сладкие пальцы.
— Вы не сильно отличаетесь, — заметил Рустэм. — Обе жуткие бездельницы и обе полнеете.
— Памук не совсем бездельница! По ночам она ходит драться и мяукать с подругами. Я гораздо ленивее.
— И, похоже, этим гордишься.
— Я долго трудилась, чтобы стать такой ленивой. Ночью я не могу драться и мяукать — хозяин хочет, чтобы я лежала рядом. А я уже устала от беспрестанного валянья. И разве тебе не нравится, что я пухленькая? Думаешь, я столько ем ради собственного удовольствия?
— Конечно. Но ты мне нравишься полненькой.
— Больше радости? — сладострастно улыбнулась Лейла.
— Больше. — Рустэм пригладил усы. — Почему у Памук ни разу не было котят?
— Так распорядился Господь. Я и сама не беременею, не знаю почему. Будь мы женаты, ты бы со мной развелся.
— Филотея ушла? — спросил Рустэм-бей. Лейла кивнула, и он, присев на кровать, погладил ее по щеке, совсем как кошку. — Я хочу кое о чем спросить.
— Да?
— Меня это уже давно занимает, да все как-то не мог собраться.
— Что?
— Когда мы вдвоем… ночью… — Рустэм смущенно улыбнулся. — Ты произносишь слова… ну когда мы… понимаешь?
— Вместе?
— Да. Когда мы в наслаждении.
— Какие слова?.
— Что-то похоже на «с’агапо» и «агапи му»[49].
— Неужели?
— Да. Что это значит?
— Что значит? Ничего.
— Ничего?
— Просто словечки… ласка… оттого, что мне радостно. — Лейла запуталась и смутилась. Она чувствовала, что краснеет, и от этого зарделась еще сильнее. Мысли лихорадочно метались в поиске объяснения.
— На каком это языке? — спросил Рустэм-бей.
— На каком языке?
— Да. — И тут Рустэм невольно спас ее: — Мне казалось, это по-черкесски.
Лейла облегченно вздохнула:
— Конечно, по-черкесски. — Она протянула руки и поманила Рустэма пальчиками с накрашенными ноготками, сверкавшими в отблесках жаровни. — Иди ко мне, мой орел. Филотея ушла, ее милая, но страшненькая подружка тоже. А у меня вдруг пропала лень.
Рустэм-бей, помешкав, уступил.
42. Мустафа Кемаль (9)
1911 год, Османское государство начинает Великую Войну. Отныне, угодив в чужие имперские войны, оно станет избавляться от своих сыновей вплоть до 1923 года, и лишь один год окажется бескровным. Мустафа Кемаль будет весьма занят.
Мустафа Кемаль проезжает через Египет, находящийся в руках англичан, но его не замечают, хотя он явно не египтянин: светловолосый, голубоглазый, с горделивой военной выправкой. Он встречается с хедивом, обещающим свою поддержку, и вербует арабов для отправки в Бенгази.