Дождавшись рассвета следующего дня, Лейла подхватила Памук, в последний раз зарылась лицом в ее шерсть и выскользнула из дома, пока не проснулись слуги. В самом благопристойном одеянии из гардероба наложницы и туфлях на самой толстой подошве, с лютней и холщовой котомочкой через плечо она пустилась вслед за переселенцами в полной уверенности, что нагонит их, но страшась мысли о возможной неудаче.
Когда с перекинутым через седло оленем Рустэм-бей вернулся с охоты, его ошеломили полупустой город и исчезновение многих слуг. Те, что остались, были насмерть перепуганы и не могли объяснить, куда девалась Лейла-ханым. На женской половине он нашел письмо. Тяжело опустившись на диван, Рустэм уставился на листок, словно упорным взглядом мог заставить его заговорить. Рассерженный, он бросился в город, чтобы найти кого-нибудь, кто прочтет ему послание, но с этим справился бы только Леонид-учитель, а тот исчез. Отчего-то Рустэм-бей не бросился в погоню за христианами, словно в глубине души зная о запрете Лейлы.
Так и не переведенное письмо он бережно хранил меж страниц фамильного Корана. Вечная тайна поднимала статус этого листка в глазах Рустэм-бея, и письмо стало так же свято, как книга, в которой оно пребывало. Сдержанный и гордый человек, Рустэм-бей еще очень не скоро понял, что означают странно расплывшиеся в некоторых местах чернила.
Лейла-ханым догнала христиан к вечеру второго дня. Запыленная, голодная, изнуренная, но бодрая, она вошла в лагерь переселенцев нарочито уверенно, с высоко поднятой головой. Лейла ожидала враждебного приема, и он ее не удивил. Поначалу изумившись, христиане, в особенности женщины, вскоре заворчали:
— Что она тут делает? Нам ни к чему черкесская шлюха Рустэм-бея. С какой стати мы должны идти с потаскухой?
Приняв делегацию почтенных людей, отец Христофор подошел к Лейле. Сидя у костра, она стаскивала туфли с натруженных, покрытых волдырями ног.
— Почему вы здесь, Лейла-ханым? — спросил священник. — Вам не место среди нас. С чего вы решили, что можете отправиться в Грецию? Мы не желаем вас рядом с собой.
Даже не взглянув на него, Лейла-ханым резко ответила:
— Эймай пио эллинида апо олус сас. Генитика стин Итаки кай эсис ден исастэ пара миа агели апо бастарди турки.
Познания отца Христофора в греческом простирались не далее обрывков древнего церковного варианта, механически заученных для отправления служб, и потому он опешил, услышав неожиданный ответ, из которого ничего не понял. Священник обращался к Лейле на родном турецком, и теперь спросил людей у костра:
— Что она сказала? Что это значит?
Услышав родную речь, сидевший у огня Леонид-учитель на миг очнулся от безмолвного уныния. Он шевельнулся и устало взглянул на отца Христофора:
— Я вам переведу. Лейла-ханым сказала: «Я больше гречанка, чем любой из вас. Я родилась на Итаке, а вы всего лишь свора турецких полукровок».
— Она так сказала? — недоверчиво переспросил священник. — Господь милосердный!
— Отныне, — объявила Лейла-ханым, снова перейдя на турецкий, — мое имя Иоанна, и вы будете обращаться ко мне уважительно.
91. В ссылке на Кефалонии Дросула вспоминает смерть Филотеи
Сейчас просто не верится, что нас вот так вот согнали и увели. Нынче бы такого не произошло. Вон сколько бед сотворилось. Теперь-то никто не скажет: «Надо бы этих людей выкинуть из домов и отправить в другую страну». А тогда мы особо вопросов не спрашивали. Появились жандармы, велят уходить, и ты идешь. Мы тогда были простые люди. Покорные, привыкли слушаться властей и, знаете, вовсе не походили на греков. Некоторые турки называли нас «райя», что значит «скот».
Муж-то мой был не прост. Не бессловесная скотина. Так случилось, что он был дома, когда заявились жандармы. Если б ушел в море, бог его знает, может, пришлось бы отправляться без него, потому как выбирать не приходилось, и тогда поди знай, где бы мы с Мандрасом оказались. Вон как судьба зависит от малейшей мелочи.
Про сынка-то моего вы, небось, слыхали. Мы нарекли его Мандрасом, потому что мне приснился покойный дедушка, который и велел так ребеночка назвать. Все вокруг говорили: «Мандрас? Что за имя такое? Слыхом не слыхивали». Я объясняю: «Я слыхала, мне его дедушка сказал, когда я была на девятом месяце». А они: «Ребеночка следует называть в честь отца, деда или еще кого. Или там, в честь святого. Всем известно, что у беременных бывают закидоны». Споры без конца, но я уперлась, и тогда муж отводит меня в сторонку и говорит: «Слушай, меня от препирательств уже воротит. Можно же крестить одним именем, а самим называть по-другому. В конце концов, у всех есть прозвища».
Я еще маленько поартачилась, но здравый смысл муженька меня одолел, и малыша крестили Менасом, в честь святого. Разумеется, я всегда звала его Мандрасом, так его все под этим именем и знали. Он умер давно, на исходе войны с немцами. Сам виноват. Плохо кончил. У матери не одна печаль, так другая. Говорят, у грецкого ореха первый урожай ядовитый до смерти. Вот и я вроде грецкого ореха, а Мандрас — мой первый и единственный плод. Одно время у сына была невеста, Пелагия, и она, благодарение богу, стала мне как дочь. Превратила меня в миндаль, что цветет посреди зимы. Мы открыли эту таверну, так вот и живем.
А тогда Мандрас был совсем крохой и такой милый личиком, пошел, к счастью, не в меня, а в отца. Вот когда вернулся с войны, стал страшилищем, как я.
Ну вот, значит, пришли жандармы и велят мигом собраться и уходить, нас как обухом по голове, а затем поднялась паника. Я первым делом кинулась к Лейле-ханым, где была в служанках. Она как услыхала новость, странно взбудоражилась, но мне разбираться было некогда. Лейла дала мне денег на дорогу. Потом я побежала в дом родителей, где мать пыталась собраться. Папаша уже надрызгался, и матушка его валтузила, лупила по мордам и приговаривала: «Ах ты, мерин никчемный, вот брошу тебя здесь, жопа ты свинячья!»
Тут появляется мой муж Герасим и с ходу заявляет:
— Скорей, мы уходим. Иди домой, собери корзину с едой, возьми, сколько унесешь, бутылей с водой, чего-нибудь из теплой одежды, и уходим.
Я ему:
— Ты чего? И так знаю, что уходим.
А он на меня смотрит и так спокойно говорит:
— Мы уходим на лодке.
Мы с матушкой так и обалдели.
— Как на лодке? — говорю. — Я никогда не плавала на лодке. А как же мать с отцом?
— У тебя есть сестры. Они пойдут с родителями, а ты и малыш отправитесь со мной на лодке.
Матушка с Герасимом посмотрели друг другу в глаза, и взгляд у обоих был честен и тверд, как железо. Потом мать повернулась ко мне и сказала:
— Делай, как муж говорит. С нами все будет хорошо. Мы выдюжим.
— Но, ана[120]… — начала я, а мать пальцем прикрыла мне губы.
— Езжай с мужем. Твое место с ним. Свидимся, коли Господь пожелает.
— Мы отправимся на Кефалонию, — сказал муж. — Запомните?
— Кефалония? — переспросила матушка.
— Повторяйте, — велел Герасим. — Повторяйте, пока не запомните.
— Кефалония, Кефалония, Кефалония, — талдычила мама.
— Запомнили?
— Кефалония, — говорит мать, а у самой слезы на глазах, и голос дрожит.
— Когда окажетесь в Греции, доберитесь до Кефалонии и спросите семью Драпанитикос. Бог даст, разыщете нас.
— Драпанитикос, Драпанитикос, — повторяла мама. — Драпанитикос.
Герасим поцеловал ей руку, приложил ко лбу, к сердцу, а потом обнял. Обнялся с сестрами и поцеловал руку отцу, хотя тот ни черта не соображал и приготовился блевать, поскольку вечно нажирался, унимая зубную боль. Армянин Левон так и не заплатил за его зуб, потому что всех армян выгнали до прихода зубодера.
Я расцеловалась с матушкой и сестрами. Сказать по правде, я даже не плакала, так меня оглушило. Герасим уже вышел, и я поспешила следом.
— Почему на Кефалонию? — спросила я.