— Единственное место в Греции, которое я знаю. После кораблекрушения моего деда вынесло на здешний берег. Он родом с Кефалонии, его звали Герасим Драпанитикос, и меня нарекли в его честь. Здесь он встретил мою бабку и домой уже не вернулся. Говорил, все кефалонийцы странники, мало кто похоронен в родной земле, и считал, что здесь умереть и должен.
— А почему ты не Драпанитикос?
— Потому что потому. Это фамилия, у нас так не принято.
Мы запыхались, пока чуть не бегом взбирались по косогору к дому, особо не разговоришься.
— А где эта Кефалония?
— На западе. Там где-то. Спросим, а когда туда доберемся, разыщем семью Драпанитикос. Какая-никакая родня в чужих краях.
— А как же мама-то с сестрами?
— В лодке все не поместятся. Потонем с концами.
— Ну зачем нам плыть? Разве нельзя пойти со всеми? Потом доберемся до Кефалонии.
Герасим остановился и посмотрел мне в глаза:
— Во-первых, лодка — единственное, что у меня имеется. С ней я всегда заработаю на жизнь, где есть море. Во-вторых, я не доверяю жандармам. Помнишь, что случилось с Левоном и другими армянами? И дня пути не прошло, как погибли. Все так говорят.
— Их же курды увели. Из диких племен с востока. Они и солдатами-то не были. Всем известно, что курды ненавидят армян. А чего жандармам нас ненавидеть?
— Все равно, — сказал муж. — Где ты видишь лошадей с подводами, провизию нам про запас? Мулов и ослов, навьюченных палатками? Считай, повезет, если половина наших хоть куда-нибудь доберется живьем.
— Но мама… и сестры…
Герасим смотрел на меня:
— Выбирай сама. Я тебе не приказываю. Ты моя жена, но я тебя не неволю. Мог бы и приказать, но не буду. Если хочешь, иди с матерью, встретимся на Кефалонии, когда разыщете семью Драпанитикос.
Вот тогда я и приняла самое трудное решение в жизни. Я не выбирала между одним и другим долгом. Я выбрала между одной и другой любовью, но больше никогда не видела своих родных, так и не узнав, что с ними случилось[121].
Когда мы загружали в лодку еду и воду, произошло ужасное несчастье. Она затмило наше плавание и осталось со мной на всю жизнь. Я часто вижу его во сне и не могу изгнать видения, даже когда встаю среди ночи и делаю изрядный глоток водки. Наверное, это было страшнее прощания с родными, ведь я тогда не знала, что больше их не увижу.
Кажется, я рассказывала о моей подруге детства Филотее. Она была помолвлена с козопасом по имени Ибрагим, с ним мы тоже дружили. По красоте Филотея сгодилась бы в жены и Султану, но ей хотелось за Ибрагима, потому что они всегда друг друга любили, все у них было оговорено еще с малолетства, а козопас и зарабатывает хорошо, поскольку берет плату за пригляд над чужими козами. Некоторым хорошо если раз в году доводилось видеть денежку, в сравнении с ними Филотея бы стала богачкой. Единственное неудобство — ей бы пришлось менять веру, но у нас тогда было в порядке вещей, что христианка, выходя за мусульманина, сама становилась мусульманкой. Все веры перемешались, и порой мусульмане ходили на христианские службы — стояли в дверях, сложив руки на груди. Не знаю, они почему-то всегда складывали руки. Не важно, стала бы Филотея мусульманкой или нет, она бы все равно ходила приложиться к иконе. У нас было не как сейчас, когда ты либо то, либо это.
Ну вот, пришли жандармы, и Филотея, наверное, побежала искать Ибрагима. Они же еще не поженились, и ей бы пришлось уходить, а свадьба? Не знаю, чего они там друг другу наговорили. Можно лишь гадать. Беда в том, что Ибрагим вернулся с войны не в себе, и семьи дожидались, пока он оклемается. Не будь он рёхнутым, наверно, не столкнул бы Филотею с утеса.
Я увидала их на вершине. Они как-то странно бегали туда-сюда, кричали и размахивали руками, но слов было не разобрать, я только видела, что оба хватаются за голову, закрывают ладонями глаза и хватают друг друга за рукав. Можно лишь догадываться, что за свара у них приключилась, учитывая, что с мозгами-то у него было неладно. Мне даже показалось, они дерутся, да еще огроменная псина Ибрагима прыгала и лаяла, добавляя суматохи. Потом я увидала, что Ибрагим скакнул вперед, а Филотея этак крутанулась и упала с утеса.
Она ударилась о скалистый выступ чуть ниже и подскочила, словно деревяшка. Затем полетела прямо вниз, врезалась в каменистую осыпь у подножия склона, и ее отбросило на прибрежную гальку.
Мы с Герасимом на мгновенье застыли и только немо смотрели друг на друга. Потом я подбежала и перевернула Филотею. Действовала, как автомат, никаких чувств еще не было.
Тяжко говорить, в каком она была виде. Я вот думаю о Филотее и понимаю, что рассказывать-то особо нечего. В смысле, в ней не было особой смышлености, забавности или чего-то такого интересного. Ни знаний, ни образования. Никаких тебе высоких порывов. У нее имелось два устремления: быть красивой и выйти за Ибрагима. Народив детишек, она бы, несомненно, лишилась красоты, но это бы ее уже не заботило, потому как матери тщеславничать-то некогда. По большому счету, Филотея вообще была никто и жила в своем крохотном мирке, так уж ей на роду написано — быть обычной. Наверное, доживи она до старости, ее биография уместилась бы в полстранички, а не родись она вообще, думаю, свет бы и не почувствовал никакой разницы.
Только дело в том, что всякий, кто знал Филотею, ее любил. Очень ласковая и добрая, вся как на ладони, беззлобная, а главное, она была ужасно хорошенькая и обожала красивые вещицы. У нее на лице было написано — милая душа.
Как увидала я ее под утесом, меня прям ошпарило ужасом, чего сотворилось с ее красотой. Камни ее всю изрезали. Даже не изрезали — разодрали. Рваные раны, забитые каменной крошкой. Одежда в клочьях. Лицо местами ободрано до кости, кончик носа оторван. Глаза залиты кровью, я попыталась ее отереть, но она все набегала и набегала.
— Филотея… Филотея… Филотея… — звала я, давясь рыданиями и наполняясь гневом.
Она меня услыхала.
— Дросулакиму, — тихо-тихо прошептала она и чуть улыбнулась, будто вспоминая меня. Я баюкала ее голову на коленях, у нее изо рта шла кровь, стекая по подбородку. Дросулакиму меня раз назвала Лейла-ханым, а Филотея запомнила.
Потом Герасим взял меня за плечо.
— Она умерла, — сказал он.
Я увидела, что так оно и есть.
И тут на вершине утеса я заметила две крапинки — Ибрагим с собакой смотрели на нас. Душу мне взметнуло гневом, я будто осатанела.
Как одержимая, я вопила проклятья. Они и сейчас меня преследуют, и я просыпаюсь от собственных криков.
— Чтоб никогда не родился твой сын, кто проводит тебя в могилу! — орала я. — Пусть не родится дочь, чтоб горевать о тебе! Чтоб глаза тебе выжгло кровью, чтоб оглох ты от воя, чтоб кишки тебе набило камнями!..
Не знаю, откуда взялись эти проклятья, я в жизни таких не слыхала. Когда они всплывают в памяти, я слышу, как звенит мой голос, и слова на турецком, такие неуместные в здешних краях, рвутся из нутра, я зажимаю уши, но ничто их не заглушит, и забыть их не удается. Слепая ярость, что залила меня, так до конца и не выкипела. Порой она придает мне силы, но лучше бы жить без нее.
Я лишь однажды еще раз испытала такой гнев, когда Мандрас чуть не изнасиловал женщину у меня на глазах, и я сказала, что он мне не сын.
— Я отрекаюсь от тебя, знать тебя не знаю, нет тебе пути домой, век бы тебя не видеть, я забыла тебя, проклинаю тебя! Чтоб никогда ты не знал покоя, чтоб у тебя сердце в груди лопнуло, чтоб ты подох под забором! Убирайся, пока я тебя не убила! — Вот как я сказала.
Это сильное проклятие, но оно ничто по сравнению с тем, как я проклинала Ибрагима, хотя он был другом детства и все его любили. Я часто думала: может, эти проклятия, что из меня выплеснулись, — знак, что я злая женщина? Может, это из-за меня Ибрагим носил проклятье до конца своих дней? Я замолчала, а он не шелохнулся и так все стоял, когда мы уже вышли в море.