Левон тотчас приехал. Князь Волконский, лишь только узнал о несчастии, тотчас доложил государю, и государь сам сейчас же позвал его к себе, выразил чувства глубокой скорби, просил передать свое соболезнование вдове и отпустил его. Отчаяние Левона было искренно. Он любил дядю, кроме того, в душе он считал себя бесконечно виноватым перед ним… Об Ирине он думал с величайшей тревогой. Мысль о себе и будущем в эти тяжелые минуты не приходила ему в голову…
Гриша нашел священника, но Ирина, слабая, в полусознательном состоянии, не могла присутствовать на первой панихиде. От имени государя приехал князь Волконский с венком из живых цветов и привез вдове личное письмо императора. Зарницын и Гриша приняли на себя все хлопоты. Надо было заказать два гроба, металлический и дубовый, найти опытнаго врача, набальзамировать тело, так как, конечно, его повезут в Россию, похоронить в родовой усыпальнице князей Бахтеевых в смоленской вотчине.
Только на второй день к вечеру Левон увидел Ирину.
– Левон, это Божие наказание, – встретила его Ирина.
Он молча поцеловал ее руки.
– Всей жизни мало, чтобы искупить его смерть, – с тихим отчаянием продолжала она. – Жизнь не принадлежит мне больше!
– Ирина, что ты говоришь! – воскликнул Левон. – Мы чисты перед ним. Разве мы желали ему зла, не любили его? Разве мы чего‑нибудь ждали, на что‑нибудь надеялись? Разве мы не решили отречься от себя, от счастья, чтобы не нарушить его покой?.. Ирина, – склонясь к ней, дрожащим голосом говорил Левон, – не говори так… Богу, которому ты веришь, неугодны такие жертвы. Они не могут быть угодны… Подумай, Ирина, разве он не знал счастья в жизни? Не был любим, не любил, не получил своей доли? И даже на закате жизни он нашел новое счастье, и был прекрасен его закат. Он прожил не одну, он прожил несколько жизней. И разве твоя вина, что сама природа бессильна обратить зиму в весну, сковать льдами вешние воды и заставить цветы цвести на снегах… И каковы бы ни были твои чувства, природа сделала бы свое дело. Не сегодня – завтра, через год, через два… Между вами лежала бездна в полстолетья…
Ирина жадно слушала его, и ее душа как будто светлела, и жизнь не казалась погубленной навсегда.
Было решено, что Ирина уедет сопровождать тело мужа. С ней поедут Готлиб с Гертой и Гансом, Евстафий Павлович и, конечно, вся прислуга… Левон и его друзья не могли еще оставить Париж.
Проходили дни. Герта была неразлучна с Ириной, и ее нежность, ее любящая душа, молодое счастье, которое наполняло ее, – все это действовало на Ирину успокоительно.
Она не говорила с Левоном о будущем, но оба чувствовали, что жить один без другого они не могут… Новиков не поделился даже с Гертой странными, смутными мыслями, взволновавшими его у тела старого князя при рассказе старого слуги и при виде вдребезги разбитого бокала. По странному чувству, Герта тоже не сказала ему о найденном письме. Они оба чувствовали дуновение тайны над смертью старого князя.
На заре весеннего дня печальный кортеж выступил из Понтенской заставы. Ирина с Гертой, Новиковым и Левоном сидели в одной коляске. Они провожали до первой станции. Гриша с Зарницыным ехали верхом. А лошадей Левона и Новикова вели конные вестовые. Герта была счастлива, хотя часто при взгляде на Данилу Ивановича ее глаза наполнялись слезами. В глазах Ирины уже не было мрачного выражения отчаяния. Ее грусть была спокойна, и часто ее глаза с глубокой нежностью останавливались на грустном лице Левона. Говорили мало. Все были заняты мыслями и чувствами, без слов понятными друг другу. Вот и станция. Последнее прости праху старого князя. Последние слезы, последние поцелуи, последние слова, и друзья остались одни. Они стояли с непокрытыми головами и молча смотрели на дорогу, пока последний экипаж не скрылся за цветущим холмом.
XXXVI
В суровом молчании неподвижно, как изваяния, выстроились во дворе дворца Фонтенбло гренадеры старой императорской гвардии. Ветер шелестел складками победоносного знамени, увенчанного орлом Франции; несколько офицеров находились в строю, в том числе Соберсе и д'Арвильи.
У ворот дворца, окруженная конвоем, уже стояла карета, готовая увезти императора в изгнание.
Гренадеры ждали своего императора. Он был один, покинутый женой, увезшей с собой сына, своими братьями, преданный своими маршалами и друзьями, одаренными им славой, почестями, деньгами, оставленный даже своими лакеями!..
В глубоком молчании сходил император по ступеням лестницы. Только два генерала остались верны ему – Бертран и Друо. За ним следовали, как напоминание судьбы, комиссары союзных держав во главе с графом Шуваловым. Прусский комиссар граф Тухзесс Вальдбург казался смущенным. Только что император презрительным тоном заметил ему, что находит его присутствие излишним, и обиженный граф не знал, что делать.
Император был бледен, но глаза его сверкали, голова была гордо поднята.
Гренадеры, казалось, перестали дышать, когда император быстрыми, решительными шагами подошел к их строю.
– Гренадеры! – звучным голосом начал император. – Я пришел проститься с вами.
Словно вздох пронесся по стройным рядам.
– Я бы мог, полагаясь на вашу верность и доблесть, еще вести войну за Луарой. Но я не хочу проливать новые потоки крови. Я ухожу в изгнание, как некогда Сципион в свое латернское убежище! Не тоскуйте о своем вожде и императоре, водившем вас к победе. У меня осталось святое дело, которому я посвящу остаток моей жизни. Это дело – записать для будущих веков ваши бессмертные подвиги! Слава вам! Слава живым, слава мертвым, стяжавшим себе бессмертие в лучшие дни в цветущих долинах Италии, в пылающих песках пирамид, на полях Иены и Ваграма, в снегах Москвы и павших и победивших в последней отчаянной борьбе при Монмирале и Шамп – Обере! Слава ваша не померкнет! Ваши подвиги возбудят восторг и удивление позднейшего потомства. Но, быть может, – пророчески воскликнул император, – настанет время, и раненый французский орел взмахнет своими крыльями и с башни на башню долетит до самых колоколен собора Парижской Божьей Матери. Пти, – обратился император к командиру роты, – я хочу прижать к сердцу императорского орла, символ свободы и победы, водившего вас к славе.
Выхватив из рук знаменосца знамя, капитан Пти подбежал к императору и, став на одно колено, наклонил знамя. На одно мгновение император прижал знамя к груди. Влажный блеск показался в его глазах. Потом он резко выпрямился, слегка отстранил от себя знамя и крикнул:
– Прощайте, дети!
В одно мгновение ряды гренадер расстроились; бросая ружья, они кинулись к своему вождю со знакомым кличем победы: «Да здравствует император!«По загорелым суровым лицам текли слезы… Гренадеры обнимали колени императора, целовали его руки и полы его серого сюртука, клянясь в верности и умоляя его вести их в бой.
Шувалов отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.
На бледном лице императора гордым торжеством горели увлаженные глаза.
Тихо в покоях Елисейского дворца, так тихо, словно дворец необитаем. И тихо, как в могиле, в большом царственном кабинете, где по мягкому пушистому ковру, нервно ломая руки, взад и вперед ходит высокий человек с усталым страдальческим лицом, с загадочными серыми глазами. Человек, достигший в глазах всех неслыханной высоты и величия, окруженный лестью всего мира, неограниченный распорядитель судеб десятков миллионов людей и обширнейшей в мире страны! Император таинственного и могучего Севера.
Кончена гигантская борьба. Великий и ненавистный соперник, тот, кто десять лет мешал ему спокойно спать, дышать, наслаждаться жизнью и царствовать, тот, кто вызывал из бездн его души призраки зависти, ненависти, страха, унижения, кто таинственно соединил в себе и представлении его мистической души все зло, которое по воле Провидения он должен был сокрушить, чтобы заслужить Божье милосердие, – этот загадочный человек, Цезарь и кондотьер, герой и преступник, – пал и больше не подымется! Мир освобожден от него. Тяжелый подвиг увенчан блистательным успехом. Слава сияет, как солнце… Отчего же так пусто вокруг и в душе? Отчего нет желанного покоя? Тайный ужас прокрадывается в душу. Ужас при мысли, что все было ошибкой, что подвиг совершен бесплодно, что все усилия, вся воля сотворили как раз противоположное тому, к чему он стремился… Его слава – призрак, ничтожество, бенгальские огни, а не истинное солнце! Настоящая слава – сила или нравственная, или материальная. Она ослепляет и устрашает. Она довлеет сама по себе.