Мистической душе Александра сегодняшнее торжественный молебен на месте казни казался очистительной жертвой за преступление народа. Он не только спасал народ от» тирана», но и призывал Божье милосердие на его грешные головы и примирял его с Богом. Ему казалось, что на этом кончается его подвиг, его святая миссия, возложенная на него Богом. Но легкомысленные парижане, очевидно, не понимали его глубоких мистических настроений и больше интересовались самим императором, маршалами империи, сопровождавшими его, блестящей свитой, золотыми ризами русского духовенства.
Восторженно – сосредоточенное выражение было на лице государя, когда он преклонял колена. Стройные звуки русских молитвословий неслись к ясному небу… Даже скептические парижане были взволнованы этими чудными торжественными напевами и глубоким благоговейным чувством, отражавшимся на лицах молящихся русских воинов…
Последние слова молитв замерли в воздухе. Грянул салют из ста орудий.
Сияющий и радостный, Александр в сопровождении прусского короля и многочисленной свиты, при восторженных криках войск и приветствиях народа, уехал с площади. Он казался счастливым, как в день вступления в Париж.
В этот же день государь переехал в Елисейский дворец.
XXXIII
Сомнения, опасности, страдания, величественные впечатления последних дней – все было забыто Левоном, когда, задыхаясь от нетерпения, он взбегал по немногим ступеням мраморной лестницы.
Он всех застал в столовой. Новиков и Гриша с Зарницыным уже вернулись. Появление Левона было встречено громким радостным возгласом князя Никиты:
– Христос воскреси!
И Левон сразу очутился в его могучих объятиях. Как сквозь сон увидел он чистое, радостное лицо Герты, взволнованного Готлиба и бесконечно милое, бледное лицо, с глазами, полными слез, с выражением трогательной нежности.
– Воистину! – ответил Левон, целуясь и с Гертой, и с Готлибом. На мгновение он остановился около княгини словно в нерешительности, но она сама положила ему на плечо руку и радостно сказала:
– Христос воскреси!
Левон наклонился и с братской нежностью поцеловал Ирину.
Все казались довольными и счастливыми. Князя глубоко поразила перемена в Ирине. Она словно перенесла долгую болезнь. Она была очень бледна. В ее движениях была какая‑то слабость. И лицо поражало выражением страшного кроткого покоя, примиренности с судьбой и детской покорности. Во всей ее хрупкой нежной фигуре виднелась трогательная детская беспомощность. Левон часто взглядывал на нее, и она встречала его взгляд тихой сияющей улыбкой. А его сердце болело все больше…
Старый князь скептически относился к результатам войны.
– Ну, вот мы и в Париже, – говорил он, – и что мы получили? Разорение и голод в России увеличились, прибавился еще долг Англии, армия устала и истощена и, несмотря на геройство, уже никому не страшна. Россия вышла из этой войны материально ослабленной, а наши» дорогие друзья» австрийцы и германцы непропорционально усилившимися. Мы славно поработали для них, и они припомнят нам это! Так же мы облагодетельствовали Францию, навязавши несчастной стране ненавистных Бурбонов.
Никто не возражал старому князю. Гриша с восторгом передавал свои парижские впечатления. Герта сияла, не сводя глаз с Новикова. Он радостно улыбался ей в ответ. Рыцарь, виляя хвостом, подходил то к одному, то к другому. Левон рассказал о своем дежурстве во дворце, о смерти Дюмона и встрече с Соберсе. Евстафий Павлович усиленно угощал всех, то и дело требуя вина и шампанского. Старый Готлиб с блаженной улыбкой только кивал головой и глядел на всех своими добрыми, голубыми глазами…
Завтрак прошел оживленно. Но когда Левон очутился один в своей комнате, его охватило отчаяние. Новые страдания властно надвигались на него, и он не мог ни бороться с ними, ни избежать их.
Ирина сидела у окна. В раскрытое окно врывался благоухающий весенний воздух. Сад трепетал молодой новой жизнью. Левон стоял, скрестив руки, с печальным и сосредоточенным лицом.
– Право, Левон, ты напрасно тревожишься, – говорила Ирина, кутаясь в шаль, – я совершенно здорова. Я только немного ослабла, но это пройдет. Подумай только, сколько месяцев в постоянной тревоге о тебе!.. Не странно ли, Левон, – продолжала она, улыбаясь, – я не могу, прямо не могу говорить тебе, как прежде, вы. Я так много думала о тебе, так много говорила с тобою в душе, так ты стал мне близок, что я не могу… При других я никак не называю тебя. И это мне стыдно. Почему я не говорю тебе при всех» ты»? Нет, я уже решила. Я при Никите Арсеньевиче попрошу тебя говорить мне» ты». Он еще сам недавно сказал мне, что очень рад нашей дружбе и что… Да, – прервала она себя, – разве я сделала что‑нибудь дурное? Мое чувство глубоко и чисто. Я ни перед кем не опущу глаз. Я ничего не жду, ничего не ищу… Я выстрадала свое право… Мне кажется, – тихо добавила она, – я даже могла бы радоваться, если бы ты нашел счастье с другой…
Она грустно и устало замолчала, задумчиво глядя в сад. От этих слов сжималось сердце Левона. Так говорят умирающие.
– Ты знаешь – это невозможно, – ответил Левон, – для меня не может быть другой. Я знаю себя.
– Но для тебя не могу быть и я, – едва слышно проговорила Ирина, не поворачивая головы. – Но, – продолжала она, – жизнь велика. Ты будешь видеть во мне сестру. Вот ты много говорил мне недавно о том, что уже существует общество, члены которого поклялись отдать свои силы на благо слабым и угнетенным… Война кончилась, ты вернешься в Россию… У тебя будет много работы, благородной и высокой. Я поняла ваши мысли, ваши стремления. Я тоже буду работать, хоть и вдали от тебя, но душою с тобой…
– Как вдали от меня? – спросил Левон.
– Ты мужчина, для тебя нужна большая арена, – ответила Ирина, – ты, наверное, будешь жить и работать в Петербурге – я уже говорила с Никитой Арсеньевичем. Мы уедем. Он, по – видимому, очень рад. Он тоже устал… Иногда, Левон, мне кажется, что он страдает… Тебе не кажется этого, Левон?.. Меня часто мучит это… Я хотела бы сделать его счастливым… Но странно, я ни о чем не могу думать… Мысли разбегаются… Он так далек… так далек… – Она сжала голову обеими руками. – Мы уедем к отцу в его саратовское поместье… Там глухо и тихо… Мы ведь богаты, Левон… Многие тысячи людей принадлежат нам. Я постараюсь сделать их счастливыми и свободными. Я дам им волю, если позволит государь, я устрою школы, больницы…
Ирина оживилась, ее бледное лицо разгорелось.
– А там хорошо, Левон, – мечтательно продолжала она, – там я провела свое детство. Там над самой Волгой стоит вся белая женская обитель. Там мир и тишина… Еще ребенком я любила призывный зов ее колоколов… когда издалека по реке тихо разносился благовест к вечерне, когда розовое сияние зари лежало на воде… я слушала и иногда плакала, сама не зная почему… С торжественным звоном сливались бубенчики стад, возвращавшихся домой… А в храме, когда косые лучи заката падали через высокие окна, и чистые голоса пели… Ах, Левон, там покой, там тишина…
Ирина опустила голову, и крупные, неожиданные слезы одна за другой полились из ее глаз.
Левон почувствовал, как сжимается его горло, и, наклонившись, прижался губами к тонким, прозрачным рукам…
XXXIV
Те смутные темные мысли, которые впервые появились у князя Никиты в Петербурге и которыми он однажды поделился с Левоном, которые с новой силой овладели им в Карлсбаде и на время оставили во Франкфурте, теперь, как черное облако, окутали его душу, застилали жизнь, не давали дышать. Это облако стало сгущаться непрестанно со времени похода во Францию. Смутные тревоги принимали определенную форму, и наконец с полной ясностью предстала перед ним правда. Эта правда заключалась в том, что Ирина несчастна. Он видел это, он чувствовал это всем своим старым, но еще жарким сердцем, своим умом, умудренным опытом долгой и широкой жизни. И, поняв это, он понял все. И бред Никифора, и красноречие Дегранжа, и мистические идеи, и теперь эту тихую покорность судьбе, самоотречение, жажду молитвенного уединения где‑то в глуши саратовской вотчины, и это медленное угасание. Она несчастна, но где источник ее страдания? Никогда ни одним намеком не жаловалась она на свой брак. Никогда раздраженное слово не срывалось с ее губ по отношению к нему. Она не увлекалась ни светской жизнью, ни общим поклонением. И вдруг!.. «Если бы я не знал Ирины, я бы мог думать, что сильное чувство овладело ею», – сказал он Левону еще в Петербурге. Ужели так? Она была или казалась счастливой, пока молчало ее сердце, но если оно заговорило… Но кто же? Ужели» он»? – думал князь. – Нет, этого не может быть. Красавец Пронский? Но Пронский всегда держался вдали. Или это временное настроение?.. Сколько раз, оставаясь с нею наедине, с бесконечной жалостью глядя на ее прекрасное, страдающее лицо, ему хотелось просто как ребенка утешить ее, спросить, отчего она несчастна, сказать ей, что ее счастье для него дороже жизни. Но как‑то совсем незаметно, день за днем, час за часом, они все дальше отходили друг от друга. И то, что было бы просто и естественно год тому назад, теперь казалось невозможным, и словно тайная боязнь чего‑то удерживала его. И никто из окружающих не замечал его настроения. Он только еще немного постарел, дольше оставался один в своем кабинете. Но на людях он был все тот же добродушно – насмешливый, ясный и спокойный; к тому же кочевая жизнь, важность совершающихся событий отвлекали от него внимание окружающих. Да они были и далеки от него. А Ирина была вся поглощена своими недоступными ему мыслями.