Въехали в селение побольше предыдущих, остановились на пустынной площади. Накопившийся зной, не тревожимый ветром, заполнял площадь, точно плотная, вязкая, прозрачная масса. В Ольшанске, когда Прасковья Антоновна уезжала, была уже совсем осенняя пора, с холодными утренниками, инеем на траве, на палых листьях, на картофельной ботве среди разрытых огородных гряд; она совсем не предполагала, что тут они попадут опять в лето, да еще такое душное, жаркое.
На шофере от зноя и пота пятнами потемнела рубаха.
Посреди площади сочился водой маленький фонтанчик: с выступа позеленевшей каменной колонны в каменную чашу с плавающей коркой апельсина падала прозрачная струйка. Шофер подставил под нее потное лицо, омыл его, напился, ловя струйку ртом, и, не вытирая лица, рук, сел за руль.
Автобус уехал. Прасковья Антоновна и Таня остались с чемоданами на площади.
Селение во всем походило на те, что они уже видели по дороге сюда: массивные ограды из дикого камня, массивные, на широких основаниях, дома под черепичными крышами, сложенные из таких же неправильных, крупных каменных глыб, только лишь слегка сглаженных с лицевой стороны. Дома, может быть, и не имели в себе красоты, зато в них в полной мере присутствовало другое качество: толстыми своими стенами они заявляли о своей прочности, рассчитанности на долгий срок, на многие поколения семьи. Эти дома, с высоко вытянутыми над крышами печными трубами, внушительных размеров каменные сараи, стоявшие рядом с ними на вымощенных щебенкой дворах, совсем не походили на постройки русских деревень, но тем не менее в них было что-то несомненно крестьянское, при всем различии – родственное хозяйственным и жилым строениям русского сельского жителя, – это была деревня, та самая деревня Монтемар, которая была нужна Прасковье Антоновне и Тане.
Старая собака с пыльной шерстью поднялась из тени у одной из оград, лениво, вперевалку, пересекла площадь, остановилась близ Прасковьи Антоновны и Тани и стала на них смотреть. От жары и лени ей не хотелось ни рычать, ни лаять, ни взмахивать хвостом.
Таня, а за ней и Прасковья Антоновна, по примеру шофера, напились из фонтана, смочили свои платки, отерли ими пропыленные лица.
Нигде не было видно людей. Тишина, мертвенность, зной. Закрытые ставнями окна какой-то лавочки, плетеные столики и стулья грудою друг на друге у соседнего заведения – кафе или распивочной, в знак того, что заведение это надолго прекратило свою деятельность.
От площади расходилось несколько узких, одинаковых по виду улочек. Чемоданы были тяжелы, чтобы нести их с собою, Таня предложила оставить их у фонтана, – ничего с ними не случится, во французских деревнях не бывает краж. Прасковья Антоновна не возражала. Пошли по одной из улочек, выбрав ее наугад.
Ворота многих дворов были распахнуты. Таня и Прасковья Антоновна заглядывали внутрь, но и во дворах не видели никого. Деревня Монтемар, как и те селения, что встречались на пути, была пуста, словно покинута своими жителями, и это безлюдие целого края производило странное, непонятное, даже какое-то тревожное впечатление.
Наконец в одном из дворов они увидели смуглого мальчика лет двенадцати, в коротких штанишках, майке, – он накачивал насосом велосипедную шину.
Таня заговорила с ним – спросила, где найти господина Фушона. Это имя ей сказали в Париже, объясняя, что господин Фушон – мэр местной коммуны, и в первую очередь надо разыскать его.
Мальчик – точно бы вопрос Тани не достиг его ушей – не отвечая ни слова, оторвался от велосипеда, вышел из ворот на улицу – как бы по своим делам, но тут остановился, и так же молча показал рукой назад, в ту сторону, откуда пришли женщины. Потом он, опять молча, вернулся к велосипеду. Он даже не бросил на Таню и Прасковью Антоновну любопытствующего взгляда. Вид у него был подчеркнуто безразличный, но это была просто игра: у мальчика начался возраст, когда кажется, что стал уже совсем взрослым и хочется быть таким перед всеми, – а взрослому не к лицу любопытничать, взрослому совсем не диво видеть незнакомых людей на улицах своей деревни, хотя бы даже явных иностранцев…
Усадьба, на которую он указал, ничем не отличалась от других: такая же каменная ограда, такие же широкие деревянные ворота, двор, гладко покрытый утрамбованной, прикатанной щебенкой. Только несколько выше, обширнее был дом – в два этажа, с каменными ступенями перед входной дверью.
Она была приоткрыта. Таня дернула рукоятку звонка, внутри негромко звякнул колокольчик. Подождали. Никто не вышел к гостям. Таня дернула колокольчик еще раз, позвала, не переступая порога: «Мадам! Месье!»
Из дома пахло краской, меловые отпечатки подошв белели на каменных плитах крыльца, но дом, по-видимому, был без хозяев.
Левую сторону двора занимал длинный сарай для сельскохозяйственных машин. Под крышей в углублениях каменной стены возились голуби.
Таня и Прасковья Антоновна – Прасковья Антоновна с неловким чувством, от того, что они самовольно ходят по чужим владениям, – заглянули в сарай, пропитанный запахами машинного масла, керосина, но нашли там только рыжую собаку, лежавшую на охапке кукурузных стеблей. Она подняла голову, посмотрела сонно и зевнула, широко раскрывая пасть.
За домом господина Фушона брал начало невысокий каменистый холм – в сухом, без листвы, кустарнике; темнела старая дубовая дверь, врезанная в серый, морщинистый камень. Можно было догадаться, что это вход в какое-то хранилище, устроенное в толще холма.
Таня осторожно потянула тяжелую дубовую дверь. За нею горел электрический свет, серели неровные каменные стены туннеля, уходящего далеко внутрь. Что-то подсказывало, что там, в глубине хранилища, кто-то есть. Таня крикнула: «Мадам! Месье!» Но голос ее был слишком слаб, чтобы проникнуть вглубь, – он тут же у входа сгас в прохладном, застойном воздухе подземелья.
Мягко протиснувшись между Таней и Прасковьей Антоновной, коснувшись их колен, в дверь прошла рыжая собака, что лежала в сарае, обернулась, ступила еще несколько шагов внутрь, опять обернулась, – глаза ее смотрели умно, она как будто понимала, что нужно женщинам, и приглашала следовать за ней.
Это было уже совсем непростительное самовольство – заходить в подвал, но надо же было в конце концов кого-то отыскать. Туннель уводил вниз, с каждым шагом воздух его становился прохладней, пропитаннее кисловатым запахом вина, дубовой древесины.
Потом туннель повернул, и открылась просторная штольня с двумя рядами огромных бочек на деревянных козлах.
У крайней бочки на ступенях переносной лестницы стоял грузный старый мужчина в длинном клеенчатом фартуке, бязевой нательной рубашке. В руках его была стеклянная трубка. Он достал этой трубкой из отверстия наверху бочки вино, и, держа трубку косо, обеими руками, у глаз, рассматривал вино на свет электрической лампочки. У него было широкое, красное от загара лицо, белые брови и белая, коротко остриженная голова.
Собака глухо рыкнула, прыгая передними лапами на лестницу, – это было ее приветствие старику, извещение, что она привела гостей.
Старик обернулся. Таня сказала ему – кто они, откуда.
Он тут же ужасно заторопился, неловко слезая с лестницы. На лице его выразились крайнее волнение, растерянность.
Ему было не менее семидесяти лет, а может даже и восемьдесят. Когда он спустился на каменный пол подвала и расстояние, отделявшее его от Прасковьи Антоновны и Тани, сократилось, стало видно, что все лицо его в дряблых морщинах, глаза – блеклые, в них та водянистость, что возникает только уже в очень преклонном возрасте.
Старик этот и был господин Фушон, глава местной власти, мэр деревни Монтемар и относящейся к ней округи.
Спустившись с лестницы, он заспешил, засуетился на узком пространстве между бочками – ему надо было освободить руки, а впопыхах, в волнении, он не мог сразу найти высокий глиняный кувшин, чтобы вылить в него вино. Наконец он нашел этот кувшин, опустил в него трубку, вытер о фартук руки, выдвинул из-за бочек тяжелые, грубой, но прочной работы деревянные табуреты, чтобы посадить Прасковью Антоновну и Таню, и, ставя эти табуреты перед ними, совсем так, как делают хозяйки в русских деревнях, принимая гостей, обмахнул поверхность табуретов концом своего фартука. При этом господин Фушон все время быстро, взволнованно говорил, складки его лица двигались, мелко, и, видно, привычно подергивались припухло-красноватые, без ресниц, веки.