Один из магазинов был книжный. Сотни обложек всеми цветами радуги пестрели в его витринах. Профессиональный интерес старого библиотечного работника, всю жизнь имевшего дело с книгами, многие их тысячи пропустившего через свои руки, задержал Прасковью Антоновну возле этих витрин. Она знала немало имен французских писателей, старых и современных, в районной библиотеке были их книги, переведенные с французского, и Прасковье Антоновне захотелось узнать, так ли тут чтут и уважают русских классиков, нынешних советских писателей, есть ли среди такой массы только что изданной литературы их книги? Какое-то даже ревнивое чувство появилось вместе с любознательностью у Прасковьи Антоновны, – она любила Тургенева, Чехова, Толстого, из современных ей нравился Солоухин, за то, что пишет правдиво, от души, и ей очень захотелось, чтобы их книги обязательно оказались на витрине.
Она разглядывала обложки, вчитываясь в имена авторов, и когда она так стояла – за ее спиной, неподалеку, в автомобильном потоке вдруг со скрежетом взвизгнули тормоза, покрыв весь остальной уличный шум, заставив Прасковью Антоновну вздрогнуть, обернуться. В этом вскрике железа, глухом ударе, что послышался тут же, через мгновение, были несчастье, беда, уже случившаяся, непоправимая.
Автомобили двигались так же замедленно, поток полз, только один автомобиль, ближний к тротуару, стоял; задние автомобили, фырча моторами, объезжали его, оттесняя другие машины к середине улицы.
А перед стоявшей машиной, ногами на брусчатке, головой на бордюрном камне тротуара, лежал человек. Голова его и лицо странно блестели. Это была кровь, быстро набиравшаяся черной лужицей под его затылком. Видно, он перебегал улицу, в приостановившемся на мгновение потоке машин – и не успел, не хватило быстроты и ловкости…
Из стоявшего автомобиля вышел водитель, посмотрел на лежащего. Не кинулся ощупывать его тело, не схватился тревожно за его пульс – лишь слегка склонился и посмотрел. Трое или четверо прохожих, поблизости от которых это случилось, замедлили свои шаги, приостановились. Остальные проходили мимо, теми же шагами, только скосив глаза, а пройдя, уже не оборачивались, как будто случилось нечто совсем мелкое, не стоящее даже минутного внимания. Наискосок, шагах в двадцати на тротуаре располагались столики уличного кафе. Никто из посетителей не встал, не подошел к месту происшествия; молодые люди в прежних позах сидели на своих местах; все слышали визг тормозов, лежащий человек был у всех на виду, но никто не кинулся к нему, чтобы оказать помощь, хотя бы убрать пострадавшего с мостовой, изменить положение его тела, чтоб не лежал он так неудобно – спиною, лопатками на остром ребре бордюрного камня.
А человек, распластанный навзничь, корчился, из горла его слышался прерывистый, выталкиваемый толчками воздуха, хрип; удар машины был смертельным, он умирал, это были его конвульсии.
– Месье ажан! Месье ажан! – закричал кто-то, – не с тревогой, выражавшей трагизм происшествия, а, скорее, так, как окликают, когда хотят просто позвать, привлечь внимание.
Появился полицейский, пожилой, полнеющий уже человек, высокого роста, статного сложения, в темно-синем мундире, в кепи с длинным козырьком, плоским верхом. На груди его висел какой-то аппаратик, над плечом торчал стерженек радиоантенны. Он приблизился степенным, неспешащим шагом, что можно было понять так: вот еще одно, тысячное, наверное, за долгую службу этого полицейского, происшествие, ни взволновать они его уже не могут, ни расшевелить. Обыкновенный случай, один из тех, что десятками происходят каждый день на улицах французской столицы…
Полицейский взглянул на лежащего, даже не склоняясь над ним, с высоты своего роста; первое, что он сделал, руками в белых перчатках вынул из нагрудного кармана записную книжку и, держа ее раскрытой на белой ладони, записал номер автомобиля. На аппаратике его засветился зеленый глазок. Полицейский негромко произнес что-то в аппаратик. Водитель стал говорить полицейскому, показывая руками, – вероятно, объяснял, как он ехал, откуда выскочил пересекавший автомобильный поток человек. Не чувствовалось, что водитель сильно взволнован, обеспокоен – он не был виноват, он ехал правильно, виноват был умирающий человек, он нарушил правила и расплачивался за свою неосторожность. Ажан кивал головой, рукой в белой перчатке делал в книжечке пометки. Пострадавший лежал, хрипел у ног ажана, каблуки его в судорожных движениях скребли брусчатку мостовой.
В потоке, плывущем мимо, замелькал синий огонек вызванной санитарной машины. Ажан поднял руку. Санитарная машина вывернула из потока. Выскочили санитары, открыли заднюю дверь, выкатили носилки, положили на них раненого, вдвинули в кузов. Хлопнули дверцы, машина отъехала. Ажан спрятал книжечку, показал водителю рукой, что он может ехать тоже.
Все происшествие от начала до конца заняло минут семь, не больше. Через семь минут, не зная о случившемся, уже никто не догадался бы, что здесь, на этом участке улицы, что-то произошло. Как прежде, шли по тротуару люди, выходили из магазинов с покупками в руках, за столиками кафе в тех же небрежных позах лени и отдыха, откинувшись на спинки плетеных кресел и стульев, сидели посетители, сноровистые официанты несли на подносиках пиво в высоких узких бокалах с клубочками пены наверху, одинокие, что-то ждущие женщины держали у губ чашечки с черным кофе, мундштучки длинных сигарет.
Прасковья Антоновна чувствовала какое-то кружение в голове, дурноту под сердцем. Ей не захотелось больше ни на что смотреть, интерес к витринам пропал полностью, она испытывала только одно желание – поскорее убраться от этой уличной суеты, синего автомобильного чада, пока ей не стало хуже, пока дурнота совсем не сжала сердце, не свалила с ног. Тяжело, с одышкой, побрела она назад в свой отель в узком темном переулке.
По дороге она думала: а может, это как раз хорошо, что так, может, это от сознательности, воспитания, дисциплины? Разве лучше, если бы набежала толпа, теснились бы только из-за того, чтобы поглазеть, поахать, да потом раззвонить знакомым – своими глазами видел! Здесь – совсем другая приученность, другой порядок: раз уж такое случилось – не для чего собираться зевакам, попусту глазеть, на такие случаи есть специальные люди, у каждого своя роль, свои обязанности, люди эти сделают все, что надо, и нечего им мешать, незачем соваться посторонним… Вон ведь как быстро управились – вроде бы без всякой спешки, а всего несколько минут – и раненый уже в больнице…
Так объясняла себе Прасковья Антоновна, чтоб сгладить то впечатление безучастия, равнодушная, которое в ней оставила уличная сцена, но избавиться от тяжкого чувства все же не могла. Если даже это и порядок, дисциплина, то что-то в этом порядке все же не так, чего-то или очень много или очень мало, чего-то все же не хватает существенного, от души, от сердца.
Она воротилась в гостиницу совсем усталой, разбитой, как будто прошла много верст, угоревшей от автомобильного газа. Портье опять с полупоклоном, с оплаченной улыбкой подал ей ключ. Подниматься по лестнице на седьмой этаж у Прасковьи Антоновны не было сил, она подошла к лифту, но в растерянности остановилась: не знала, какие кнопки нажать, чтобы открылась дверь. Это сейчас же заметил другой молодой человек, находившийся рядом с портье за конторкой. Он вышел из-за барьера, нажал кнопки, жестом, с ободряющей улыбкой, пригласил Прасковью Антоновну в лифт, следом вошел сам, не спрашивая, нажал кнопку седьмого этажа, – ему было известно, где она живет. Пока лифт поднимался, молодой человек продолжал сохранять на своем лице очень естественную улыбку, выражавшую, что он понимает затруднительность Прасковьи Антоновны в обращении с техникой, пусть она не смущается, никакой неловкости в этом нет, это вполне простительно для иностранки и такой пожилой женщины, он охотно готов оказать услугу, тем более что это нисколько ему не обременительно, а как бы в одно только удовольствие.
На седьмом этаже он распахнул перед Прасковьей Антоновной дверь лифта, довел ее до номера, ловко выхватил из ее рук ключ, отпер и тоже распахнул. Некоторое время он почему-то оставался на пороге, когда Прасковья Антоновна уже вошла в комнату, продолжая улыбаться, посылая ей головой легкие полупоклоны – как бы прощально раскланиваясь и желая Прасковье Антоновне приятного отдыха в своем номере. И в то же время глаза его как бы чего-то ожидали.