Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Было невероятно, чтобы Лера, не предупредив, не рассчитывая, что отец встретит ее, поехала с последним поездом, который приходит на полустанок в одиннадцатом часу, уже в полной тьме. Но убежденность Климова, что она все-таки приедет, не может не приехать, упрямо, вопреки очевидности и здравому смыслу, продолжала в нем держаться. Ну и что ж, что поздно, ведь она сумасбродка, может выкинуть и такое. Приедет не одна, с парнем. Кто у нее сейчас – Сергей, Олег? А может, и с целой компанией, она же бросила фразу о пикничке. И вот – такой подходящий повод… Возьмут с собой пару палаток, спальные мешки, хлеб, консервы в рюкзаках, как они ездят с ночевками на Усмановку, Дон. Завтра искупаются в реке, сварят уху, наберут грибов…

Над лесом шумно прокатился ветер, пронес холодом; по смутно белеющему бетону зашлепали первые увесистые капли, разбиваясь в темные пятаки. Климов укрылся в павильончик. Но там продувало. Поднял воротник пиджака, засунул руки в карманы.

Эта его вера, что дочь непременно приедет, это его упрямое ожидание ее, всеми напряженными чувствами, нервами, всею своею плотью, были даже не верой, не ожиданием, а его любовью к дочери, поднявшейся сейчас в нем до самого высшего предела. Он всегда любил ее, с самого ее рождения, несмотря на то, что поначалу не хотел, чтоб оно состоялось. Но когда в роддоме ему дали в руки легкий продолговатый сверток стеганого одеяльца и в приоткрытый уголок он увидел в глубине крошечный носик, реснички закрытых век, смешным и трогательным бутончиком сложенные губки сладко спящей крохотули, он в тот же миг забыл свое сопротивление, прежние свои настроения, все в нем круто повернулось на совсем обратный лад. И начался непроходящий, неслабеющий, ежеминутный трепет за это беспомощное, слабенькое существо, уморительного человечка: как бы не случилось беды, не продуло ветром, не пристала болезнь, не ушиблась бы кроха, ползая, вставая на свои шаткие ножки В четырех-пятилетнем возрасте, когда у Леры прорезывался умишко, у него с ней была особо тесная дружба. Валентине – тогда она для него и для всех была еще без отчества – быстро надоели пеленки, кормления, купания, одевания и раздевания, ночные плачи Леры, когда неизвестно, отчего она плачет, где у нее болит, и потому казавшиеся просто пустой капризностью. Затем, когда Лера подросла, Валентину стали злить в ней проявления своей воли, своих желаний, несогласий с матерью, неавтоматическая послушность. А потом к этому добавились, как у всех научившихся говорить детей, неумолчная болтливость, бесконечные расспросы, при которых надо растолковывать чуть не каждое слово («Какие это цветочки? – Ромашка. – А почему ромашка? – Так назвали. – А кто назвал? – Люди. – Какие люди? – Неизвестные. Давно. – Как давно? – В древние времена. – А что это – древние?»). На это у Валентины уже совсем не хватало терпения, она могла грубо оборвать девочку, накричать на нее.

– Ну, чего ты раздражаешься, это же естественно, законно: человек пришел в мир, все ему внове, хочется все знать… – вступался Климов.

– А ты покрутись с ней, как я, с утра до вечера, я посмотрю, хватит ли твоих нервов… Таким гуманистом легко быть – на чужой счет… У меня уже язык распух и голова раскалывается!

Чтобы разрядить домашнюю обстановку, дать жене и дочери отдохнуть друг от друга, Климов брал Леру и уходил с ней гулять по городу. Вместе им было легко. Она забавляла его своими неожиданными суждениями, ему нравилось рассказывать ей про город, разные его места, площади, здания. У нее делались круглые, жадно внимающие глаза, она запоминала все подробности, даже самые мелкие – как он когда-то, такой же маленький, со своим отцом. Ему было приятно, что повторяется что-то из его собственного детства, что Лера так его слушает, ни одно его слово не пропадает даром – все ей интересно и желанно, о чем бы не повел он речь. Они спускались по городским улицам вниз, к реке, на ее пустынные луговые берега с заброшенной церквушкой без куполов, с ржавыми решетками на окнах, садились на песок у воды. Климов объяснял Лере: когда-то тут, на этой зеленой луговине, работали тысячи плотников и корабельных мастеров, стучали тысячи топоров и молотов, царь Петр строил первые российские военные корабли, чтобы победить турок на Азовском море. До сих пор в нем во всей живости остались ее крайнее удивление и недоуменный вопрос: как же царь Петр мог построить корабли, он же был глупый! Климов тоже крайне удивился, стал выяснять – почему же глупый, откуда это у нее. Оказалось, виноваты сказки: в них все цари и короли глупые, жадные и злые.

Иногда она устраивала игру словами, начинала у Климова допытываться:

– Почему так: покупатели? Ведь продавцы, значит – покупцы. А если покупатели, то надо – продаватели…

В домашних разговорах она слышала про деньги: пять рублей, десять рублей. И однажды очень серьезно спросила:

– А один рублей – это много? Сколько за него можно купить?

Она даже расплакалась, не понимая, отчего Климов так хохочет. Потом это много лет жило в домашнем языке: рубль назывался не иначе, как «рублей». Больше всех это слово любила сама Лера, до самого конца школы говорила Климову:

– Папочка, дай мне рублей на кино!

Теперь Лера почти все это уже забыла. А он помнит, все это в нем, она для него – не просто сегодняшняя, а вся – какой была и есть; глядя на нее или о ней думая, вспоминая, он всегда видит ее со всей своей памятью, разом во всех ее возрастах, со множеством сменившихся ее образов, растянутых перед его глазами через длинную вереницу лет…

До десяти она была совсем бесхитростной, ясной и открытой во всем, без всяких попыток что-нибудь утаить, часто искала у него ласки: могла вдруг подойти, когда он сидит за расчетами, прижаться к его плечу, прильнуть головенкой. Тогда он для нее много значил, она любила его явственно. Старше она утратила свою видную привязанность к нему, стала стесняться открытых «сантиментов», появились даже насмешливость, пренебрежение к проявлению дочерних чувств в прежнем их виде. Климов считал: вполне закономерно, взрослеет, к тому же – всесильная мода времени: подростки рвутся к независимости, всеми силами стремятся ее демонстрировать. Когда-то, в двадцатые, тридцатые годы, в пору его детства, это выражалось заработками в пятнадцать-шестнадцать лет в общий семейный котел. Теперь – в седьмом-восьмом классе сигареты в зубах многих мальчишек и девчонок, выпивки «из горла», в подъездах; человеческое «папа» и «мама» упразднены, родители – как бы уже не существующие «предки»… До этих крайностей Лера не опускалась, но все же и ее душа заметно черствела, заражалась всеобщим стандартом. Эти перемены отлагались в Климове тихой болью, безмолвными огорчениями. Высказать их было некому. Жена бы его не поняла, из постоянного духа противоречия стала бы обязательно спорить, опровергать его наблюдения и выводы. Поделиться с кем-нибудь из знакомых? Скажут: сам виноват. Куда смотрел, почему допускаешь, ты же отец, должен принимать меры, воспитывать, влиять. А какие меры, как в таких случаях влиять? Он и сам с собою спорил, не хотелось думать, признавать, что Лера меняется в самой своей сути, что уходит из нее доброе, хорошее, замещаясь такой же черствостью, сухим, безжалостным ко всему окружающему эгоизмом, как у матери. Почему-то непоколебимо верил – не может дочернее покинуть ее совсем, пропасть бесследно, ничего страшного, это только такой неизбежный процесс: по законам роста, развития характера, личности наглядные в детстве черты уходят внутрь, перемещаются с поверхности в сокровенную душевную глубину…

Дождь уже шумно кропил крышу павильона.

Белое зарево подходившей электрички высветило завесь его косых струй, черное зеркало платформы, кипящей множеством пузырей.

Спрыгнув с вагонных ступенек, пассажиры с говором, смехом, чертыханиями распускали зонты, накрывались полиэтиленовой пленкой; женщины, жалея туфли, подхватывали их в руки, пускались по лужам босиком.

Одна из женских фигур показалась Климову Лерой. Он дернулся навстречу, готовый окликнуть.

147
{"b":"130579","o":1}