ЖИЗНЬ
Ведь это ты спас меня, Славич! Я все вспомнил и всеосознал в ту ночь накануне сражения, в коем мне — увы и увы! — не довелось принять участие, за что стыд заливает всего меня с головы до ног. Как мог я столь беспечно отпроситься у тебя в этот горестный Мостовский бой, в коем мы потеряли Домаша и Кербета, да и я чуть было не покинул мир сей, получив несколько смертельных ранений и лишь чудом избежав преждевременной смерти. Да, чудом. И этим чудом была твоя молитва, Славич.
Я лежал в селе Узмень, в доме зажиточного мужика Владимира Гущи, меня ежедневно мучили, ворочая и перевязывая, сдабривая мои раны целебными снадобьями, обмывая меня, меняя подо мной постель. Они заботились обо мне так, будто я был отцом их семейства или даже зачинателем их рода. И дела мои быстро пошли на поправку. При мне постоянно находился мальчик-сирота по имени Ратмир, Мишка. Общаясь с ним, разговаривая, я продолжал возвращаться в наш мир, с коим мне не должно было расставаться столь рано.
На пятый день после Мостовского боя я, братцы, почувствовал сильное улучшение, боли перестали так зверски грызть меня, в теле наступил долгожданный покой, а в голове — ясность. Я просил сегодня оставить меня, не мучить, но меня никто не послушал, и вновь они ворочали мое тело с боку на бок, обтирали мокрыми тряпками, заново перевязывали, удобрив снадобьями, и боль снова вернулась, но теперь ненадолго, и вечером я снова обрел покой и ясность сознания. Мишка сидел рядом и, видя, что я не сплю, спросил:
— А у тебя дети есть?
— Дети?..
— Ну да, дети.
— Нету, Ратмиша. Да я ведь и не женатый до сихпор. Вот какой печальный сказ мой. Помер бы — и некому было бы обо мне возрыдати. Ибо и я, как и ты, сирота горькая.
— Отчего же ты не женился о сю пору?
— А я хотел. Да вот Бог наказует меня безбрачием за грехи мои. Я, брат Ратмиша, сбирался жениться озапрошлым летом. Невесту мне сыскали дивной красоты. Славянским именем Услада, а християнским — Ирина Андреевна. Дочь знаменитого княжьего сокольника Андрея Варлапа Сумянина, с коим мы немало и в ловы хаживали, и в битвах врага оружьем чесали. И она меня полюбила — Усладушка. С нетерпением ждала меня, когда мы с князь Александром в полки на свея ушли. Вот одолели мы свея и мурманя на Неве да Ижоре, вернулись в Новгород. Она меня радостно встречала. Стали к свадьбе готовиться. Но не суждено нам было повенчаться, ибо невесту мою судьба повенчала с сырой землею.
— Как это?
— А так, друже мой. Угорела невеста моя. В доме у нее за несколько дней до нашей свадьбы случился пожар. Никто другой не пострадал, а она, бедная, в дыму задохнулась, и ничего не смогли поделать, не вернули ее. Господь взял ее в райские свои наделы.
— Отчего же пожар случился?
— По злому умыслу, Ратмире ты мой. Не знал я тогда, что Услада моя была мечтанием для одного из бояр новгородских. Сей боярин, сказуемый Ядрейко Чернаш, зело богомерзкий был человек. Он князя Александра премного возненавидел, завидуя его славе. И когда мы свеев и мурмян одолели, он да Евстратий Жидиславич, да Брудько, будь они и на том свете неладны, подняли мятеж, и господа новгородская нас из Новгорода вытеснила. Потом, правда, когда немец их со всех сторон обложил, они нас обратно вымолили. Князь Александр — добрая душа. Не мог он долго серчать. А главное, не было у него сил терпеть немецкую наглость. Вернулись мы в Новгород. И вот тогда-то нашлись люди, которые мне поведали о неразделенной любви Чернаша к моей Ирине Андреевне, о его лютой злобе, ради которой он повредился в уме и сердце своем и пошел на страшное преступление — поджег дом Вар-лапа, где в дыму и угорела моя Усладушка. Его потом вместе с Евстратием и Брудьком лютой смертью казнили. А я, братец, так с тех пор и остаюсь бобылем. Ни муж, ни вдовец, а вечный жених. Одно утешение — что и Господь наш Иисус Христос ни жены, ни детей не имел и тоже в женихах на Лобное место всходил. А ты чего это, братушка мой! Никак плачешь?
Он и впрямь, родимец, носом захлюпал и заскулил, как собачонка. Вот ведь — душа ранимая.
— Эй, парень! Не мужеско сие дело соленую водицу из глаз источать!
— Усладу жалко, — пояснил Ратмир причину своих слез.
— И мне жалко, — вздохнул я. — Да ведь, иначе рассудить, она теперь в лучшем из миров пребывает, с ангелами резвится, Богородицу хотя бы издалека да видит, а то и самого Господа Спасителя. А уж с апостолами, без сомнения, за одним столом сиживает и песни им поет.
— Дядя Володя сказывает, мои тятя с мамкой и братики тоже в добром ирии живут нынце, — перестал он хлюпать носом.
— А как же! Правильно тебе твой дядя Володя сказывает. Где же им быть, как не в добром раю, ежели они были православные христиане и такую мученическую смерть от проклятого немца приняли. О том и не сомневайся нисколько. Им теперь куда лучше живется, чем нам с тобою.
— Пусть бы и меня к себе жить взяли.
— Сие не твоего разумения дело. Стало быть, Господь Бог сохранил тебя не случайно, а чтобы ты мог род продолжить. Понял? Тебе к ним торопиться незачем. Ты теперь за них родословную должен восстанавливать. Великая цель! Так что радуйся, Ратмире Глебович, что тебе Бог такое избрание дал. Радуешься?
— Радуюсь, — отвечал мой собеседничек безрадостно.
— Запамятовал я… Тебя по-крестильному как? Алексием?
— Алексием. Не запамятовал ты, а правильно помнишь.
— Так-то, Алеша, будем мы с тобой и дальше жить. Жизнь — она нужна нам.
Потом его отозвали на ужин, а меня тоже стали потчевать пшеничной заварихой, в которую, несмотря на Великий пост, мне, как тяжело раненному, растопили кусок сливочного масла. И вкуснее той заварихи, братцы мои, я ничего в жизни своей не вкушал. Скольким пирам я был неутомимый помощник, сколько разнообразных яств любезно и приветливо провел я сквозь свою благоустроенную утробу, каких только необычайных кушаний я не сосватал своему обходительному желудку, а на всю жизнь мне запомнится та простая горячая затируха из пшеничной муки со сливочным маслом. Добрая Малуша, жена Владимира Гущи, подавала мне ее на деревянной ложке ко рту, и я ел, обжигая рот, но ничуть не обращая внимания на сии малозначительные ожоги, настолько это было сладостно и вкусно. Я съел целую миску, а до того дня несколько раз меня пробовали накормить то гречишной, то овсяной кашей, но я не мог впустить в себя ни одной ложки. И насытившись той затирухой, даже хотел еще попросить, но вдруг ослаб, обмяк и стал тихо растворяться.
А среди ночи я внезапно проснулся — меня насквозь пронзило жгучее воспоминание. Я вспомнил все, что происходило со мной после того, как подо мной пал Коринф и меня, уже изрядно израненного, могучий немецкий ритарь окончательно свалил сокрушительным ударом тяжелой палицы по голове. Я вспомнил, как после этого летел сквозь какой-то нескончаемо длинный колодец, на дне которого ярко отсвечивало небо, и я все ждал, ну когда же я упаду в эту черную холодную воду, чтобы остудить нестерпимо горящее кровью и болью полено своей головы. И наконец я достиг дна колодца, ударился головой о поверхность воды и прорвал отражение неба, будто холстину. Меня понесло дальше, но теперь уже не вниз, а вверх, в черное небо, горящее множеством звезд, и вновь я летел очень долго, горя желанием воткнуться набалдашником своего тела в этот непомерный купол, казавшийся непробиваемо твердым. Я мечтал расплющиться об него, чтобы вместе с моим существом расплющилась и погасла боль.
. Но я не долетел до него, а вдруг стал медленно опускаться вниз, падая, как падает перо, сорвавшееся со спины голубя, летящего над городом. И внизу я уже видел море и остров, а на острове — несметные толпы людей, собравшихся пред какими-то воротами, величественными и велиозарными, подобными Златым вратам во Владимире, но только в десять, во сто крат более мощными и обширными, украшенными бесчисленными столпами и надвратьями, башенками и зубцами, а на башенках стояли люди и выкрикивали кого-то из огромной толпы, кишащей внизу.