— Ведите меня к ней! — приказал прибывший.
Его привели в спальню. Больная сладко спала на пуховиках. Знаменитость мельком посмотрела на нее и внимательным взглядом окинула спальню. Это была большая комната, в углу которой стоял огромный киот, уставленный образами в драгоценных окладах. Перед ним горело семь лампад.
— Уберите лампадки из спальни навсегда! — обратился врач к стоявшему сзади него мужу больной.
Тот смотрел на него во все глаза.
— Слышите! — крикнул он.
— Слышу-с! — отвечал перепуганный купец.
Врач вышел из спальни, получил за визит и уехал. Купец передал на другой день бывшим на консилиуме докторам странное приказание. Те посоветовали исполнить. Больная выздоровела.
За визит этот московский чудодей не брал меньше ста рублей, о чем он всегда объявлял заранее.
С товарищами-врачами он обращался деспотически. Только, кажется, одного Шатова он любил насколько мог искренно и ценил к нем знание, трудолюбие и способности.
Отъезд Антона Михайловича был назначен. Он стал делать прощальные визиты и заехал в Донской монастырь к Карнееву. Он за последнее время редко бывал у него. Несмотря на то, что при их свиданиях как и при посещениях Карнеевым Шатова во время болезни, разговор ни одним словом не касался грустного прошлого, похороненного в могиле княжны Лиды и близкой от нее кельи послушника Ивана, Антону Михайловичу тяжелы были свидания с ушедшим из мира другом. Живым упреком совести восставала перед ним его мрачная фигура в монашеском костюме. Воззрения и взгляды этих людей разошлись в диаметрально противоположные стороны: один похоронил все в этой жизни, другой ожидал от нее еще многого. Один любил и был счастлив в прошедшем, другой любил в настоящем и надеялся быть счастливым в близком будущем. Шатов застал Ивана Павловича за какими-то математическими выкладками. Он и в монастыре не покидал, по благословению отца-игумена, своих научных занятий.
Встреча двух друзей после большого перерыва была сдержана. Шатов объявил, что приехал проститься.
— Куда едешь? — спросил Иван Павлович.
— За границу, брат, доучиваться.
— Доброе дело, доброе дело! Надолго?
— Года на два, на три, не больше.
Оба замолчали. Беседа видимо не клеилась. Шатов стал прощаться. Иван Павлович обнял его и отвернулся, чтобы скрыть выступившие на глазах слезы.
По уходе Антона Михайловича, Карнеев опустился на колени перед образами в теплой молитве о своем друге. Он молился о том, да избавит его Он, Всемогущий, от тлетворного влияния губящей его женщины. Да исторгнет из сердца его роковую страсть. Да просветит Он его ум там, вдали, в разлуке с нею. Он не знал, что самая поездка Шатова за границу — дело тлетворного влияния этой женщины, то есть княжны Маргариты Дмитриевны, что лишь подчиняясь всецело ее сильной воле, уезжал из России Антон Михайлович.
С Константином Николаевичем Вознесенским Шатов простился задушевно по-дружески. Вознесенский знал, по рассказам Карнеева, полный злоключений роман Антона Михайловича и относился с состраданием к этому бесхарактерному, слабому, но все-таки прекрасному человеку.
— До свидания, желаю вам всего, всего хорошего, а главное здоровья и успеха в ваших научных занятиях! — крепко пожал он на прощанье руку Шатова.
Последний вечер в Москве перед отъездом провел Антон Михайлович с Маргаритой Дмитриевной. Они сидели вдвоем в гостиной.
— Счастливец, через несколько дней ты будешь за границей! — сказала она.
Он горько улыбнулся.
— Ты, кажется, недоволен?
— Чем же мне быть довольным? Разлукой с тобой — это было бы странным.
— А видеть новые страны, новых людей, лицом к лицу встретиться с учеными двигателями науки, слушать их и поучаться у них самих, черпать, так сказать, премудрость из первых источников. Этого разве мало?! Значит ты не любишь твоей науки! — с пафосом заговорила она.
— Кажется в этом-то меня упрекнуть нельзя. Я доказал эту мою любовь. Слишком, даже чересчур много жертв принес я и приношу во имя этой науки… — ответил он.
Лицо его омрачилось. Она замолчала.
Странные отношения установились между этими двумя людьми. С того памятного вечера, когда княжна Маргарита умышленно, в присутствии покойной сестры, сказала Шатову «ты» — это «ты» так и осталось при их беседах с глазу на глаз. Это было не «ты» двух друзей, не «ты» двух любовников, так как таковыми, в узком смысле этого слова, они не были. Это было обычное, а с ее стороны даже вынужденное «ты». Антон Михайлович дорожил им, видя в нем залог их будущей близости, для Маргариты же Дмитриевны оно было сначала странным, потом она к нему привыкла, но ей оно не говорило ничего. Нельзя было бы сказать, что она не любила Шатова, но это была какая-то любовь прошлого — жила же она страстью настоящего. Она не хотела пока совсем отказаться от него, но не хотела и совсем брать его. Быть может, впрочем, что, подчиняясь во всем Гиршфельду, она находила наслаждение в подчинении себе другого.
— Допустим, что разлука со мной тяжела тебе, но ведь мы растаемся не навеки: три года промелькнут быстро. Ты, наконец, едешь туда для меня, даже для нас! — первая прервала она молчание.
Он просиял и взял ее за руку.
— Да, да, ты права, моя дорогая, это с моей стороны одно малодушие. Я просто не в силах совладать с собой. Прости меня, не сердись.
— Я и не сержусь.
— Ты будешь писать ко мне, часто?
— Конечно. Может даже соскучусь, да и прикачу к тебе туда, как снег на голову.
Он положительно захлебнулся от восторга и покрыл ее руку горячими поцелуями. Она не отнимала руки и глядела на него своими загадочными глазами. Они были бесстрастны, они не говорили ничего, они не отражали состояния души их не менее загадочной владелицы. Часы на камине гостиной пробили час. Шатов простился, крепко пожав и поцеловав руку княжны и уехал.
На другой день он отправился в путь. К отходу поезда на вокзал приехала его проводить Маргарита Дмитриевна. Это внимание совершенно успокоило все еще расстроенного Антона Михайловича.
Раздался второй звонок. Он, простившись с княжной, уселся в вагон с радужными мечтами о будущем. Яркими, веселыми красками рисовало оно ему возвращение в Россию, обладание любимой женщиной, тихую, беспечальную, счастливую жизнь.
Прямо с вокзала Маргарита Дмитриевна отправилась в известный нам переулок на Пречистенке, в квартиру, где ждал ее Гиршфельд.
— Проводила своего соколика? — с нескрываемой иронией встретил он ее.
Она пристально поглядела на него, но не ответила ни слова. Он заметил произведенное его шуткой впечатление и переменил тон.
— Однако, довольно о пустяках, поговорим о деле.
— Это будет лучше!
Они уселись.
— Двести тысяч, оставшиеся после смерти сестры твоей, мною получены. Они заключаются в билетах государственного банка.
— Это хорошо, мне надо, я и позабыла сказать тебе, сделать перевод в Париж Ворту шести тысяч рублей.
— Хорошо, это можно! — поморщился он. Она этого не заметила.
— Я хотела переговорить с тобой о том, что держать эти деньги в казенных бумагах, по моему мнению, крайне невыгодно. При настоящем настроении биржи, при настоящем развитии молодого в России частного банкового дела, акции этих банков, а также железных дорог представляют из себя лучшие бумаги, особенно для помещения небольших капиталов. Хранить в наше время деньги в малопроцентных государственных бумагах — абсурд.
— То же, разменяй и помести, как найдешь лучше. Я в этом ничего не понимаю. Тебе знать лучше.
— Я не считаю себя вправе действовать без твоего согласия. Я попрошу даже тебя выразить его письменно.
— Это еще зачем?
— А затем, что я, как помощник присяжного поверенного, нахожусь под контролем. Я обязан ежегодно представлять в совет ответ, к которому должен прилагать и оправдательные документы. Вот почему я и все выдачи тебе делаю под расписки — они мне нужны для отчетности.
— Хорошо, я тебе выдам письменное согласие. Какой может быть тут вопрос. Мы с тобой слишком близки, составляем, по твоим словам, одно лицо. Какие же тут отчеты?