Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Перерезанные мелкими морщинами щечки митрополита надулись – от возмущения весь его страх рассеялся. Казалось, он даже вырос вершка на три.

– Кто ты есть, чтобы говорить такое? – загремел старик. – Осмелься еще сказать, будто веруешь в Господа нашего Всемогущего!

– Да. Я верую в Господа нашего Всемогущего! – невозмутимо отозвался Каховский. И неожиданно добавил, положив руку на ствол пистолета: – Хотите доказательство? Дайте мне поцеловать крест!

– Не-е-ет! – выдохнул Серафим.

– Прошу вас, мне это очень нужно!

Николаю оказалось достаточно одного взгляда, чтобы понять: Каховский не шутит. Убив поочередно Милорадовича и Штурлера, он просил теперь помощи у веры, у священника, к которому, впрочем, не питал ни малейшего уважения.

Митрополит колебался, затем неуверенным жестом протянул крест – было похоже, будто он опасается, что бунтовщик вцепится в него зубами. Но ничего подобного не произошло: губы Каховского лишь слегка прикоснулись к священному кресту.

– А теперь мне, пожалуйста! – попросил Голицын.

– И мне, – сказал Одоевский.

– И мне, – повторил за ним Николай.

Восставшие один за другим подходили к митрополиту, осеняли себя крестным знамением. Когда настала очередь Николая – все мысли его словно застыли, и все внимание сосредоточилось лишь на холодной поверхности металла, обжигавшего рот.

– Вот теперь Христос с нами! – воскликнул Юрий Алмазов.

– Иисус Христос с нами! Он за нас! – поддержали его криками солдаты. – Ура! Да здравствует Константин!

Взбешенный тем, что невольно оказал моральную поддержку бунтовщикам, митрополит Серафим прижал крест к груди и посыпал скороговоркой:

– Да сгниют пасти безбожников! Нельзя красть Христа, как яблоко с прилавка! Православные воины, заклинаю вас в последний раз…

Но тот самый человек, который одним из первых только что просил подать ему крест для целования, резко оборвал старика.

– Довольно! – воскликнул Голицын. – Возвращайтесь в храм, если не хотите больших несчастий! Живее, живее! Вам нечего тут делать, да и мы уже насмотрелись на вас!

Он выхватил клинок, лязг металла, услышанный всеми сразу за его жестом, показал, что примеру Голицына последовали многие офицеры. Над головой митрополита скрестились шпаги, и он боязливо стал втягивать голову в свою сверкающую «броню». На подмогу Серафиму прибежали двое архидьяконов, они почтительно и очень бережно взяли старца под руки и увели его в безопасное место.

Едва священнослужитель исчез, на смену ему явился другой эмиссар: младший брат великого князя Николая Павловича, великий князь Михаил Павлович собственной персоной, молодой человек с длинным мясистым носом, маленьким тонкогубым ртом и дерзким взглядом. Оставаясь верхом, он закричал из седла, и голос его прозвучал неожиданно весело и радостно:

– Приветствую вас, дети мои!

– Здравия желаем, ваше императорское высочество!

– Я только что прибыл из Варшавы, – продолжал Михаил Павлович, – и виделся там с братом Константином…

– Зато мы с ним не виделись! – рявкнул Одоевский.

Именно это и следовало сказать, чтобы вызвать недовольство солдат, реплики из их рядов посыпались горохом.

– Да! да! Почему нам его не показывают?

– Может, его уже арестовали в Варшаве, может, он давно пленник?

– Пусть придет сюда и скажет сам: «Я не хочу быть вашим царем!» – вот тогда мы поверим. Мы только ему поверим!

Генерал из сопровождения великого князя решил вмешаться:

– Да как вы смеете не приносить присяги, если ваши собственные генералы уже подали вам пример?!

Один из гренадеров, скрытый за спиной другого, как за деревом, выкрикнул из своего укрытия:

– Ха! Может, для господ генералов ничего не стоит присягать каждый день кому-то другому, а для нас присяга – это серьезно! Мы так не поступаем!

– Кто это там высказывается?! – проревел генерал из сопровождения. – Кто это осмелился произнести подобную хулу?!

По приказу Александра Бестужева барабанный бой заглушил вопли военачальника. Великий князь Михаил Павлович развернул лошадь и ускакал галопом, маленький эскорт – все груди в орденах – за ним.

К четырем пополудни небо потемнело, ледяной ветер, пришедший с финского берега, заметался по площади. Ночь опускалась стремительно, заливая свинцом пухлые облака, затушевывая четкие линии строений… Полицейские тщетно старались вытеснить толпу с Сенатской площади на примыкающие к ней улицы. А Николай думал в это время о том, что Московскому полку следовало заручиться поддержкой других полков, что морская гвардия совершила тяжкую ошибку, не приведя с собой артиллерии, что, будь гренадеры более отважны, они пошли бы на дворец, захватили Сенат, и все эти блестящие возможности были упущены только потому, что не было никакого руководства… В результате же сложилась ситуация поистине парадоксальная – предвидеть ее накануне не мог никто. Тогда рассматривалось только два варианта: победа или поражение, а то, что происходило сейчас, нельзя было считать ни успехом, ни провалом операции, то, что происходило сейчас, решительно не соответствовало ни одной из категорий. Вялые, словно заторможенные, не способные ни думать, ни действовать, сомневающиеся во всем, включая прежде всего себя самих, противники издали смотрели друг на друга, стучали зубами от холода и, вполне возможно, жалели, что вообще сюда явились. Как та сторона, так и другая… Но тем не менее со всеми своими слабостями, со всеми своими противоречиями попытка мятежа продолжала оставаться для Николая Озарёва событием совершенно восхитительным.

До 14 декабря 1825 года, до этого знаменательного дня, в России, конечно, случались государственные перевороты, но их совершали какими-то дикими способами, тайно, некие приверженцы той или иной диктатуры, ведущие между собой торг в пользу того или иного претендента на престол. А сегодня, впервые на памяти человечества, спорный вопрос решался прямо на главной столичной площади, решался публично – на глазах всего народа. Впервые в политику оказались втянуты улица и казарма. Еще накануне такой безразличный, такой опасливый, такой непоследовательный народ встал на защиту Закона и Свободы. И ничего еще не потеряно! Большинство солдат, казалось бы, лояльных к власти, на самом деле только и ждут момента, когда можно будет перейти в другой лагерь! Скорее всего, они воссоединятся со своими товарищами-мятежниками, едва наступит ночь! Таково, во всяком случае, было мнение Оболенского, в конце концов, согласившегося взять на себя роль военного диктатора.

– Следует тянуть время, у нас не может быть в данный момент никакой другой тактики, – убеждал он собравшихся вокруг него на военный совет друзей.

Между тем ординарцы принесли стол и установили его в центре каре. Все было приготовлено для работы Генерального штаба: бумага, чернильницы, заточенные перья, свечи, воск, чтобы скреплять документы. Вот только писать пока еще было нечего.

– Да что ж за неподвижная революция! Топчется на месте! – проворчал Каховский.

– Недолго ей топтаться на месте, – отозвался Михаил Бестужев. – Посмотрите-ка, посмотрите!

В правительственных войсках началось какое-то странное движение – будто черви закопошились в банке. Людские массы приливали волнами, отступали назад, словно бы сжимались в ширину и снова вытягивались, но фланги терялись в сумерках. Вдруг ряды пехоты, прикрывавшей выход на Адмиралтейский бульвар, расступились, пропуская на площадь четыре пушки, которые были немедленно выстроены в батарею, дулами к каре – на расстоянии не больше ста шагов от него. Николай вскочил на стол: так было лучше видно.

– Что нам теперь делать? – бормотал он.

– Ничего, – пожал плечами Оболенский.

– А если они начнут стрелять?

– Не решатся…

– А я тебе говорю – непременно решатся! – возмутился Голицын. – Не понимаю твоего спокойствия. Давай опередим их, начнем наступление сами – как бы не было слишком поздно!

– Конечно, конечно! – поддержал его Николай. – Уверен, едва только артиллеристы увидят, что мы идем в атаку, они раскроют нам объятия!

144
{"b":"110796","o":1}