Зубов обмакнул перо и записал.
— Я это и кладу рядом, поручик, с самого начала. Японец знал, когда ваш двор будет пуст.
— Знал. От меня. — Голос у меня сел, и пришлось откашляться: горло после пальцев Мори драло до сих пор. — В графике стояло, где будет мой поезд, а значит, и где его не будет. Я рассудил, что Сакаи нужны мои поезда, и рассудил плохо. Вы спрашивали в ту ночь, господин капитан, откуда японец знал. Отсюда.
Корнеев вынул папиросу изо рта.
— Склад сгорел, солдат убит, — сказал он. — А у вас, поручик, «рассудил плохо».
— Так точно.
Больше Корнеев ничего не сказал.
Разбирали меня так до темноты, ночевал я опять на лавке в вагоне, а утром Зубов начал с планшета, и за Беловым сходил конвойный. Белов вошёл боком, будто в чужую будку, снял фуражку и положил планшет на край стола, подальше от писем, а руку от него убрал не сразу. Из-за пазухи у него торчал отбитый край белой эмалированной кружки.
— Вот. С японца, который у изгиба Михаила Викторовича за горло держал. Я из будки видел, как они с борта упали. — Белов подумал и добавил: — Упали вдвоём, а встал один.
— Вы видели, Белов, — мягко сказал Зубов. — А если поручик прикажет вам видеть что-нибудь другое?
На подначку Белов всегда отвечал с задержкой, а тут была не подначка: седые брови у него сошлись, загнутое левое ухо налилось краской.
— Что прикажет делать, господин ротмистр, — сделаю. А говорить по приказу я не обучен. Меня на этой линии каждый стрелочник знает, и никто ещё не слыхал, чтобы Белов сказал «на ходу», когда она стоит на тормозе.
В той жизни на каждой машине стоял регистратор и писал всё подряд: скорость, тормоз, время до секунды, — и комиссия не спрашивала машиниста, если можно было спросить ленту. Здесь лентой у меня был Белов, а ленту ротмистр не принимал: она была из моего депо.
— Охотно верю, — сказал Зубов. — Ступайте, Белов.
Потом он расстегнул планшет и вытряхнул на стол бумаги: листы, исписанные столбиками сверху вниз, и один мягкий, сложенный, с красной печатью внизу.
— Что здесь, поручик?
— Не знаю. По-японски я не читаю.
— А по-китайски?
— И по-китайски. Переводчика у меня нет.
— Знаю, что нет. — Зубов разгладил китайский лист ладонью. — Вы заперли его по подозрению, а он ушёл из-под замка. Без писем заперли, поручик, без снимков и без свидетелей. Я с вами обошёлся вежливее: у меня хоть почерк.
— Запер, — сказал я. — Раз ушёл, значит, было к кому.
Зубов сложил бумаги обратно в планшет и показал пером мне на шею.
— Это он вас? Японец?
— Он.
— Тогда объясните мне одно. — Зубов отложил перо. — Вы затеяли игру с японским агентом на участке капитана Корнеева, его поездом и его солдатами. А капитан узнал о ней от меня. Почему, поручик?
— Объяснить капитану ловушку я мог, только объяснив переписку. С перепиской я сидел бы в вашем вагоне ещё до изгиба, и встречать Сакаи было бы некому. Поезд пошёл бы пустой, и японцы получили бы его даром.
— Удобно, — сказал Зубов. — Каждый, кого я ловил на переписке, вёл с неприятелем игру. Каждый. Ни одного я ещё не поймал, который просто продавал. — Он подождал, не улыбнусь ли я. — Кто знал о вашей игре до изгиба? Не после, поручик. До.
— Белов. Крылов.
— Ваш машинист и ваш унтер-офицер. Машиниста я видел, он хороший машинист. — Зубов повернулся к Корнееву. — Ваш поручик дерзок, капитан, но дерзость ещё ничего не доказывает. Ни в одну сторону.
Корнеев встал, взял фуражку и долго смотрел на неё, будто там было написано, что сказать.
— Мне, ротмистр, нужен участок, который работает, — сказал он наконец. — С поручиком он работает. Если поручик продавал японцу графики, участок будет работать и без него. Хуже, но будет. — Он надел фуражку. — Решайте по бумагам, а не по мне.
— Кто ещё, поручик? — повторил Зубов. — Не ваш.
Был ещё один человек, и с ним я тянул, сколько мог. Вера Николаевна вошла в мой узкий круг сама, с револьвером Бориса Ивановича в руке, а до того видела всё: мальчишку у крыльца, мои ночные уходы, письма. Назвать её — значило отдать ротмистру заодно чужой револьвер и три дня её молчания. А что она запомнила из разговора у водокачки, где держала меня на мушке, я не знал: говорил я ей про поезд и про изгиб, но расслышать она могла и что-нибудь своё.
— Телеграфистка, — сказал я. — Вера Николаевна Острогина.
Корнеев поднял голову. Зубов записал имя, поставил после него точку и посмотрел на стену, из-за которой доносился стук ключа.
— Позовём, — сказал он. — Утром. Барышня на смене, а связь мне сейчас нужнее вашего нетерпения. — Он закрыл чернильницу. — Мне любопытно, что она скажет, когда выспится. Вам, полагаю, тоже.
* * *
Вера Николаевна пришла в восемь утра, четвёртого июля, и выспалась ли она, по лицу понять было нельзя. Она посмотрела на доску на подоконнике, на письма на столе, потом на меня и села на стул, который ей подвинул Зубов. Сидела она прямо, как у аппарата, сложив руки на коленях.
— Вера Николаевна, — так ласково сказал Зубов, будто собирался угостить её чаем, — поручик говорит, что посвятил вас в свою затею с японцем. В какой день это было? Число и час, если помните.
— Двадцать седьмого июня. В одиннадцатом часу вечера, у водокачки.
— Он сам вам рассказал?
— Нет. Я его остановила. С револьвером Бориса Ивановича, который взяла без спросу. — Корнеев при этих словах выпрямился на стуле, но она на него не взглянула. — До того я неделю смотрела, куда поручик уходит ночью и кому у крыльца отдаёт письма, и прошла тропой его посыльного до постоялого двора с курильней. В тот вечер я спросила его, зачем он пишет японцу.
Зубов записывал за ней слово в слово и кивал, будто сверял с тем, что уже знал.
— И что он ответил?
— Что рабочий поезд выходит к открытому изгибу на южном перегоне и что этот график Сакаи получил от него. Что работы там не будет, а в гаоляне будет лежать Крылов со своими людьми. — Она помолчала. — Я спросила, кто ещё знает. «Белов и Крылов. Теперь вы». Это его слова.
— А кто из начальства одобрил его затею?
— Никто. Он никого не назвал.
— А вам он объяснил, откуда у него переписка с японцем?
— Я спросила. — Вера Николаевна смотрела на Зубова прямо. — Он не ответил.
Тут бы ей и прибавить что-нибудь: что объяснил, что был долг, что была игра с самого начала. Ротмистр записал бы и это, а мне стало бы легче дышать. Она ничего не прибавила.
— И вы ему поверили?
— Нет. Я дала ему срок: до вечера тридцатого. Если японец не придёт, утром первого июля я у капитана Корнеева и рассказываю всё, что видела. — Она повернулась к Корнееву. — Капитан приехал сам, в ночь на первое. Идти мне не пришлось.
Корнеев кашлянул в кулак.
— А прежде, Вера Николаевна? Весной, зимой. О переписке поручика с господином Сакаи вы что-нибудь знаете?
— Знаю, что по воскресеньям поручик играл с господином Сакаи в шахматы. Это видели все. Что он писал ему до июня, я не знаю и гадать для вас не стану.
— Вы к поручику расположены, Вера Николаевна?
— Я расположена к точности, господин ротмистр. — Голос у неё стал очень вежливым. — Остальное к делу не относится.
— Вы понимаете, что рассказали мне и о себе? Чужой револьвер. Три дня молчания о переписке офицера с неприятелем.
— Понимаю. Поэтому и рассказала по порядку.
Зубов записал и это, промокнул лист и сказал, что больше её не задерживает. Она поднялась и пошла к двери мимо меня, не замедляя шага.
— Вера Николаевна, — сказал я ей в спину. — Спасибо.
— Не за что, Михаил Викторович. — Она остановилась на пороге, но не обернулась. — Я сказала то, что видела. Если бы видела другое, сказала бы другое, и вам пришлось бы благодарить меня за верёвку.
Дверь за ней закрылась. Зубов разложил оба снимка, записку и два моих листка по числам, слева направо, и стал передвигать их по одному пальцем, будто сверял расписание.