Я сел. От сладкого дыма голова, и без того больная к ночи, налилась тяжестью.
— Мне писали о вашем человеке.
— Я и есть мой человек. — Он развёл ладонями. — Помилуйте, кому же я доверю ваши бумаги? Курьеры теряют, курьеры читают, а потом приходят продавать прочитанное. Ваш ход.
Фигуры были костяные, жёлтые, тяжёлые, с затёртыми головками, у белого коня было отбито ухо. Я взял королевскую пешку и поставил на две клетки вперёд. Сакаи посмотрел не на доску, а на мою руку, и ответил тем же. Хозяин принёс чай, поставил две чашки и ушёл, не поднимая глаз, а Сакаи сказал ему вслед несколько слов не по-русски, коротко, будто запер за ним дверь.
— Вашу фуражку я видел на откосе у моста, — сказал он, разливая. — Хотел подобрать и прислать, да побоялся, что вы сочтёте это за намёк. Проход был прелестный. Снимок дошёл?
— Дошёл.
— Жаль, вы там спиной. На всех прочих вы ко мне лицом. — Он поставил чайник. — Я скучал, Михаил Викторович. По воскресеньям мне теперь не с кем играть.
Он вынул из рукава пачку бумаг, перехваченную тесёмкой, и положил возле доски, на мою сторону столика, но ладонь с неё не снял. Верхний листок был исписан тем же размашистым почерком с завитками, что и книжка: «Получил от г. С.», сумма прописью, подпись. Долговая расписка на три тысячи лежала у меня в нагрудном кармане с первого дня. Эти были другие, и каждая, должно быть, сходилась с одной строкой в клеёнчатой книжке, как накладная с квитанцией.
— Долг — пустяк, — сказал Сакаи, проследив мой взгляд. — С долгом идут к ростовщику. А здесь ваш почерк и ваши числа. Сделка простая. Вы даёте мне график вашего рабочего поезда на неделю вперёд: выходы, стоянки, ночёвки. Я отдаю вам всю пачку. Всю, не по листку. Я не жаден.
Я вывел слона, а через ход отдал его за пешку у его короля, чтобы выдернуть короля из-за пешек. Ход был ранний, я это понимал и всё равно пошёл: на крушении я тоже заводил кран, не дожидаясь, пока мне дорисуют схему строповки, и чаще выигрывал на этом, чем проигрывал. Сакаи взял слона, не задумавшись, и его король пошёл гулять по доске.
— Пачку старых за один новый, — сказал я. — А новый вы потом поменяете на следующий.
— Вы стали считать. — Складка у рта углубилась. — Прежде вам делалось скучно уже на третьей тысяче.
— Долг отдам деньгами. К осени.
— Денег у вас нет, и вы это знаете лучше меня. А мне ваши деньги ни к чему. — Он переставил пешку, коротким тихим ходом. — Мне нужен поезд.
— Тогда я возьму пачку сейчас. До двери четыре шага, а у меня наган.
— Возьмите. — Сакаи снял ладонь с бумаг. — Двое у двери курят табак и не помешают вам выйти, я велел им не мешать. Только здесь не всё, Михаил Викторович. Остальное лежит в другом месте, и если вы уйдёте с этим, остальное уйдёт к капитану Корнееву. Может быть, я лгу. Но проверять придётся вам.
Пачка лежала у моего локтя. Я её не взял и спросил о другом.
— Артель на соседнем разъезде — по моему графику?
Сакаи долго смотрел на доску. Потом передвинул ферзя на одну клетку, тихо, и только тогда поднял глаза.
— Июньский график вы отдали мне сами. Как я им распорядился — моя печаль. Ваша печаль — следующий. — Он взял чашку. — Вы теперь легко жертвуете офицерами, Михаил Викторович. Прежде вы берегли офицера пуще ферзя.
Артель, которую вырезали ночью у пути, работала по графику, написанному той самой рукой, что лежала сейчас у меня на колене. Говорить после этого я стал тише.
— Тогда разговор у нас кончен.
Я начал было вставать.
— Сядьте, — мягко сказал Сакаи. — Недоигранная партия хуже долга: о ней думаешь по ночам. Вы же сами меня этому учили.
Учил ли его этому прежний Ладыгин, я не знал. Я сел: предела того, что японец знает, я так и не нащупал, а уйти, не узнав его, значило прийти сюда ещё раз.
— Вы мне так и не прислали карточку вашей сестры, — сказал Сакаи, глядя в чашку. — А обещали ещё зимой.
Была ли у поручика сестра, я не знал. Сакаи ждал, и складка у его рта ждала тоже.
— Какой сестры?
— Простите. — Он улыбнулся тепло, будто извинялся за пролитый чай. — Спутал вас с другим офицером. С вами это теперь удивительно легко.
Мы сделали ещё несколько ходов. Атака моя без слона выдохлась, его король уполз в угол и отсиделся там за пешками, как Борис Иванович за своей чернильницей, а Сакаи думал над каждым ходом подолгу, подливал мне чай и не торопил. Я поймал себя на том, что жду его хода, сложив руки на коленях.
— Вы иначе держите фигуры, — сказал он вдруг. — Прежде вы брали фигуру за голову двумя пальцами и держали над доской, пока не посмотрите на меня, будто спрашивали разрешения. А теперь берёте в горсть, за низ, и ставите сразу, со стуком, как печать на бумагу. И ходите, пока я ещё доливаю вам чай.
— Голову ушиб.
— Голову, — согласился Сакаи и перевёл взгляд на мои руки. — Не руки.
В той жизни я не выносил совещаний, где за чаем с сушками разбирали, кто прав, пока на перегоне стоял кран и ждал одного слова. Я вставал посреди чужой фразы и уходил, и мне это прощали, потому что кран начинал работать. Теперь я сам сидел за чужим чаем и ждал, когда японец проговорится, а японец не проговаривался, наливал и думал над ходом. Лампа под колпаком выгорела на палец. Сидел я здесь второй час.
Я встал.
— Графика не будет. Пока.
— «Пока» — прекрасное слово. — Сакаи поднялся следом, неторопливо. — Срок прежний, двадцать пятое. По-вашему. По-нашему восьмое, но я человек вежливый и считаю по-вашему. Ответ пришлите с мальчиком.
Свой европейский счёт я бросил ещё перед Гриневичем, а японец держал такой же в уме и не стеснялся называть вслух.
Он поправил завязку на футляре, подтянул узел и, прежде чем убрать футляр под лавку, не садясь, передвинул коня. Конь перескочил через мою пешку и встал так, что бил моего короля и ладью разом.
— Шах, Михаил Викторович. И ладья. Доиграем в другой раз.
Обратно я шёл быстрее, чем сюда. Двое с табаком у двери даже не посмотрели мне вслед. На середине тропы гаолян стал реже, и над метёлками, там, где остался Каменный, небо было красное. Оно шевелилось.
Бежать с моими рёбрами выходило недолго, потом приходилось идти, пока не вернётся воздух, и снова бежать. Звон в ухе мешал слушать, а слушать было что: на Каменном стреляли, редко и вразнобой, и по звуку я не мог разобрать, где наши. Стебли хлестали по скуле, по той самой. Когда я выскочил из кустов у старых шпал, двор горел.
Горел навес у северной стенки, от края до края, и пламя стояло над ним выше гаоляна. У мастерской провалилась крыша, из окна, у которого в начале ночи сидел над краном Сучков, било огнём. Между ними метались люди с вёдрами, ревели мулы, какой-то китаец в одиночку тянул подводу за оглоблю прочь от огня. Восточные ворота стояли настежь. За ними, у полевой дороги, в темноте вспыхивало: оттуда били по двору, по всем, кого высвечивал пожар.
— Ваше благородие! — Фомин налетел на меня из дыма. — Искали вас! В комнате пусто!
— Докладывай.
— Конные. Через ворота, тихо, никто не слыхал. Навес подпалили, потом мастерскую. Наши от машины и от путейцев прибежали, а они уже в воротах. — Он махнул рукой на дорогу. — Теперь кроют оттуда, пока свои уходят. Людей с вёдрами бьют, как в тире, ваше благородие. Я своих к воротам повёл, а они…
— К воротам не ходить. Троих на шпалы у погрузки, бить по вспышкам у дороги, за ворота не высовываться. Двоих к станционному дому, Бориса Ивановича и аппарат держать, пока не скажу. Остальным выводить людей из-под огня.
— Есть!
Петров вынырнул из дыма с ведром в каждой руке. Рыжая борода у него с одного бока обгорела и закурчавилась.
— Фёдор, навес и мастерскую бросить, они пропали. Воду на шпалы у погрузки и на крытый, чтобы на базу не перекинулось. Людям на свет не выходить, лить из-за вагонов.
Петров долго смотрел на мастерскую, будто прощался, потом побежал к вагонам, выкликая своих по фамилиям. Я подхватил чьё-то брошенное ведро, и в плече рвануло так, что ведро я поставил обратно. Воду черпали отовсюду: из колодца, из котла, который Марья Тимофеевна, ругаясь, сама вытолкала из вагона на ступеньку, из бочки Салова, которую вычерпали до дна в одну минуту. Под горящим краем навеса, у самых колёс, ещё лежал кто-то из рабочих Лю. Салов с другим солдатом выволокли его за ноги вместе с циновкой, и китаец сел на земле, держась за голову: его оглушили прикладом.