Среди стеблей торчит карточка. Плотная, кремовая, с золотым тиснением. Я знаю, от кого она, ещё до того, как переворачиваю.
«Аплодирую стоя. Береги себя, Алла. А. Б.»
Береги себя. Обычные слова, вежливые. Так пишут все. Только у меня от них почему-то леденеют пальцы.
— Кто-то по тебе умирает, — хихикает костюмерша Тамара Ивановна, заглядывая через плечо.
— Или хочет, чтобы умерла я, — бормочу раньше, чем успеваю прикусить язык.
— Чего?
— Ничего. Унесите их, пожалуйста. Отдайте кому-нибудь. У меня аллергия.
Аллергии у меня нет. Есть только колючее ощущение, что меня разглядывают, даже когда в комнате никого нет.
На следующий день — снова лилии. И через день. Каждый спектакль, без пропусков, как по расписанию. Тамара Ивановна уже не хихикает, а молча уносит корзины в фойе, и скоро весь театр пахнет, как траурный зал.
А потом я замечаю машину.
Она стоит напротив служебного входа, когда я выхожу после вечерней репетиции. Чёрная, огромная, с узкими фарами, которые я узнала бы из тысячи. Стекло опущено ровно настолько, чтобы был виден огонёк сигареты. Он не выходит. Не сигналит. Просто сидит и смотрит, как я спускаюсь по ступенькам, как кутаюсь в шарф, как ловлю такси.
Утром она стоит у нашего подъезда.
Вечером — снова у театра.
— Это он? — спрашивает Глеб, глядя в окно поверх моей головы. Голос у него ровный, но пальцы сжимают подоконник так, что белеют костяшки.
— Не знаю. Наверное.
— И что ему от тебя нужно?
— Глеб, откуда я знаю?
— А карточки? Карточки ты читаешь?
Я молчу. Карточки я не выбрасываю. Складываю в коробку из-под туфель, сама не понимая зачем. Может, для полиции. А может, потому что каждую ночь мне снится, как он сидит в ложе справа и не хлопает.
И все вроде бы налаживается. Я успешна и красива. Рядом красивый муж. Но каждый день я начинаю бояться все больше, что кто-то узнает, какой ценой мне все это досталось.
Что мне пришлось переспать с Бауэром за это место под солнцем. Это сводит с ума, заставляет постоянно оглядываться. И ревность Глеба только усугубляет мою панику.
— Прекрати.
— Он снова здесь, Алла! Никак не может забыть твою волшебную пизду?
— Не ори! Все услышат!
— Да пусть слышат! Пусть знают…
Даю мужу пощёчину. Звонкую, хлёсткую, такую, что ладонь потом горит, будто я ударила раскалённую сковороду.
Глеб застывает с открытым ртом. А я хватаю пальто и выхожу из гримёрки, не закрыв дверь. По коридору, мимо костюмерной, мимо Тамары Ивановны, которая прижимает к груди чью-то юбку и смотрит мне вслед круглыми глазами. Вниз по служебной лестнице, через проходную, мимо вахтёра. Каблуки стучат так, будто за мной гонятся.
На улице холодно. Ветер бьёт в лицо, и я только сейчас понимаю, что плачу.
Машина стоит на своём обычном месте. Напротив служебного входа, под фонарём. Чёрная, огромная, с узкими фарами. Стёкла тонированы так, что не видно ничего, кроме моего собственного отражения: растрёпанная, в распахнутом пальто, с размазанной тушью. Жалкое зрелище.
Хватит.
Я пересекаю дорогу, не глядя по сторонам. Где-то сигналит такси, кто-то кричит мне вслед. Плевать. Подхожу к машине вплотную и стучу костяшками пальцев в заднее стекло. Раз. Другой. Сильнее. Так, что больно руке.
Ничего не происходит. Секунду. Две. Он заставляет меня ждать. Конечно, заставляет.
Потом дверь медленно открывается.
Он выходит не спеша, будто у него впереди вся ночь и я в эту ночь не вхожу. Выпрямляется во весь рост, так, что мне приходится задрать голову. Достаёт из кармана пачку, вытряхивает сигарету, щёлкает зажигалкой. Огонёк на секунду освещает его лицо снизу. Жёсткое, неподвижное. Он затягивается и выпускает дым мне прямо в лицо.
И смотрит сквозь этот дым. Спокойно. Тяжело. Как смотрят на что-то, что давно решили выбросить.
— Зачем вы сюда ездите, Бауэр? — голос дрожит, и я ненавижу себя за это. — Что ещё вам нужно?
— Люблю театр.
— Я хочу, чтобы вы перестали. Чтобы вы забыли сюда дорогу.
— Нет.
— Нет? Что значит «нет»? Почему?!
Он стряхивает пепел. Смотрит, как тот падает на асфальт.
— Хочу, чтобы ты сдохла.
Глава 17.
Глава 17.
Я отшатываюсь. Будто он ударил меня, по-настоящему, кулаком в солнечное сплетение. Воздух выходит из лёгких, и вдохнуть обратно не получается. В его глазах сплошная тьма. Ни злости, ни азарта. Ни капли сочувствия. Он говорит это так, как говорят о погоде.
— За что? — шепчу я. И громче, почти срываясь на крик: — За что ты меня так ненавидишь? Что я тебе сделала?!
Он докуривает в одну долгую затяжку, бросает окурок под ноги и медленно растирает его подошвой. Не сводя с меня глаз.
— Помнишь Рому?
Рома.
Это имя падает в меня, как камень в колодец. Долго, долго летит вниз, а потом где-то на самом дне раздаётся глухой всплеск.
Рыжая чёлка, которая вечно лезла ему в глаза. Ржавые трубы за гаражами. Смех, от которого всегда хотелось смеяться в ответ.
— Он мой единокровный брат. Ты оставила его ради лучшей жизни. Ты прошлась по нему на пути к своей славе.
Брат.
Я смотрю на Бауэра, будто вижу впервые. На эти плечи. Скулы. Тяжёлый подбородок. И сквозь чужое, жёсткое лицо вдруг проступает другое. Высокий парень в военной куртке у подъезда тридцать пятой квартиры. Он курил вот так же, молча, когда я забегала за Ромкой. Я видела его всего пару раз и даже не запомнила лица. Мне было пятнадцать, ему двадцать пять, и он казался мне старым, скучным и совершенно неинтересным.
Как я могла не узнать?
— Мы расстались, — выговариваю я наконец. Голос чужой, будто через вату. — Мы хорошо с ним расстались.
— А потом он покончил с собой.
Мир останавливается.
Где-то за спиной хлопает дверь служебного входа. Мимо проезжает машина, шины шуршат по мокрому асфальту. Ветер тащит по тротуару обрывок афиши. Всё это происходит где-то далеко, за толстым стеклом, а я стою внутри абсолютной тишины и не могу пошевелиться.
Ромы нет.
Ромы нет, а я даже не знала. Я жила. Поступала, репетировала, выходила замуж, получала премии, покупала платья. Смеялась. Шесть лет я смеялась, а его всё это время не было на свете.
Я вспоминаю, как его номер вдруг замолчал. Как я решила, что он обиделся. Как мне было удобно так решить. Я даже не перезвонила его маме. Даже не спросила никого. Просто вычеркнула. Потому что впереди была Москва, и Глеб, и сцена, и вся моя новая, блестящая жизнь, в которой мальчику из Ромашкино не было места.
А если это из-за меня?
Мысль такая страшная, что меня начинает трясти. Мелко, противно, с самых кончиков пальцев. Губы немеют. Я открываю рот и не могу выдавить ни звука. Просто стою и смотрю на него, а он смотрит на меня и ждёт. Как будто знает, что сейчас со мной происходит. Как будто ждал этого шесть лет.
— Но я… — голос ломается. Я сглатываю и пробую снова, громче, отчаяннее, как утопающий хватается за воздух. — Но я не виновата! При чём тут я?!
— Он был помешан на тебе, если ты забыла. И в предсмертной записке указал, кто виноват в его смерти. Угадаешь?
— Это неправда. Он не мог такое написать!
— Но он это сделал, сука. Он выбросился из окна из-за тебя. Он умер, потому что ты бросила его. И я успокоюсь, только когда ты последуешь его примеру. Или сама, или от рук мужа. О, кстати, вот и он, — хочу обернуться, но в плечо врезается тяжелая ладонь, а щеки оказываются в плену цепких рук. Губы Бауэра обрушиваются на меня громом и молниями, которые охватывают нервные окончания. Я не могу даже пошевелиться. Все попытки вырваться оказываются тщетными, а Бауэр практически насилует мой рот, толкая в него снова и снова свой язык.
Хочу прикусить, но он лишь сильнее сжимает мои щеки.
— Ублюдок! Отпусти ее! — Глеб отпихивает Бауэра от меня. — Ты получил свое!
— Она сама просит встреч. Разве я могу отказать такой женщине?