Потом пошли немецкие.
Их было много. Больше, чем Колька мог себе представить. Они стояли вдоль дороги, в кюветах, в полях, в лесу, на опушках. Грузовики, «Опели», «Бюссинги», «Мерседесы». Легковые, штабные, длинные, чёрные. Тягачи, полугусеничные, с пушками на крюках. Танки. Бронетранспортёры. Мотоциклы. Сотни. Брошенные как попало, как бросают вещи, когда бегут. Некоторые сгоревшие. Некоторые целые. Целых было больше.
Колька вёл Дуську мимо и смотрел на них.
Вспомнил.
Семлёво. Август. Тополя. Закат над станцией. Митяй сидит на подножке, чистый, после бани, в прожаренной гимнастёрке, и говорит про Наполеона. Про золото в озере. Про то, как француз драпал от Москвы по этой же дороге и бросал всё.
«Вот и немец так будет, — сказал тогда Митяй. — Драпать. По этой же дороге. И тоже всё бросать».
«Будет», — сказал Колька.
«Уверенно говоришь».
«Уверенно».
Колька смотрел на немецкие машины в снегу и слышал голос Митяя, густой, басовитый.
— Видишь, Митяй? — сказал он вслух. — Бросают.
Равиль, ехавший рядом на мотоцикле, посмотрел на него. Потом отвернулся и ничего не спросил.
У разбитого моста через речку, в широкой низине, стояло целое немецкое кладбище. Колонна, штук сорок машин. Её, видно, прижали к реке, мост взорвали, и она встала. Встала и замёрзла. Немцы ушли пешком, по льду, а машины остались.
Над машинами ходили люди. Трофейная команда. Капитан, пожилой, с красным от мороза лицом, в тулупе. С ним человек десять. Они ходили от машины к машине, заглядывали в кабины, стучали по бакам, дёргали стартеры. И ругались.
— Не заводятся, — сказал капитан Бельскому, когда рота остановилась. — Ни одна. Третий день бьёмся. Масло у них летнее, в картерах не масло, а камень. Аккумуляторы сдохли. Тащить нечем. Бросать жалко. Бросим, так и сгниют. А машины-то хорошие.
Бельский посмотрел на машины. Колька видел, как у него загорелись глаза. Как у мальчишки перед витриной.
— Товарищ капитан, — сказал Бельский. — У меня шофёр есть. Может, попробует?
— Пробовали уже. Мои лучшие пробовали.
— Мой не лучший, — сказал Бельский. — Мой другой.
Капитан посмотрел на Кольку. Скептически.
— Этот? Пацан?
— Этот, — сказал Бельский.
Первой Колька выбрал легковую.
Длинную, чёрную, штабную, с хромированной решёткой радиатора и с запасным колесом на крыле. «Опель». Большой, «Адмирал». Он стоял в стороне от колонны, в кювете у самого моста, наискось, будто его оставили последним. Дверцы закрыты. Стёкла целые. На сиденье газета. Немецкая.
Колька обошёл его кругом. Медленно. Не так, как обходил когда-то Бельский Дуську, как врач. И не так, как Лукич, как покойника. А так, как когда-то, давно, в другой жизни, на другой войне, обходили брошенные машины на обочинах дорог. Осторожно. Глядя не на машину, а под неё. На снег у колёс. На ручки дверей.
На ручке правой передней дверцы, изнутри, у самого стекла, Колька увидел проволоку. Тонкую, как нитка. Чуть блестела на морозе.
Он присел и заглянул под машину. Снег у колёс был примят. Кто-то тут лежал. Недавно. Под порогом, у правой дверцы, в снегу, что-то темнело.
— Товарищ капитан, — сказал Колька, не вставая. — Людей отведите. Метров на пятьдесят.
— Чего?
— Отведите, говорю.
Капитан посмотрел на него. Потом на машину. Лицо у него стало серьёзным.
— Все назад! — крикнул он. — Все! Назад, от машин!
Колька лёг в снег. Подполз к порогу. Разгрёб снег руками, в варежках, очень медленно.
Граната. Немецкая, с длинной деревянной ручкой. Колотушка. Лежала под порогом, на боку. Из ручки торчал шнурок. Шнурок был привязан к проволоке. Проволока шла вверх, в щель под дверцей, к ручке изнутри.
Открой дверцу, и шнурок дёрнется.
Колька лежал в снегу и смотрел на гранату. Руки не дрожали. Он смотрел и вспоминал, как его учили. Давно. Другие люди. На другой войне, в других горах, где тоже любили оставлять такие подарки на брошенной технике. Вспоминал, как это делается. Не торопясь. Главное, не торопиться.
Он достал перочинный нож. Тот самый, из-под сиденья, с первого дня. Нащупал шнурок. Не натягивая, не дёргая, придерживая пальцами другой руки ту сторону, что к проволоке. Перерезал.
Потом отвинтил от ручки головку. Осторожно вынул капсюль-детонатор. Положил гранату в снег, капсюль отдельно, в другую сторону. Положил гранату в снег, в сторону.
Потом лежал ещё секунд десять. Просто так.
Потом встал.
На краю поля, в пятидесяти метрах, стояла вся рота и вся трофейная команда. Молча. Капитан снял ушанку.
— Ты кто такой, парень? — спросил он, когда Колька подошёл. Голос у него был хриплый.
— Шофёр.
— Шофёр, — повторил капитан. — Мои лучшие три дня вокруг этой машины ходили. Хотели сегодня дверцу открыть. Я сам хотел.
Колька промолчал. Лукич подошёл сзади и сунул ему в руку флягу. Колька глотнул. Лекарство. Митяево.
— Под другими посмотрите, — сказал Колька капитану. — Под штабными. Под теми, что с краю. Где ставили последними.
Капитан кивнул и ушёл к своим, быстро, почти бегом.
Заводил Колька «Адмирала» два часа.
Сначала развёл костёр на железном листе. Нагрел ведро. Сунул под картер. Снял свечи, одну за другой. Шесть. Заглянул в цилиндры. Налил в каждый по ложке бензина, прямо в свечное отверстие. Поставил свечи обратно.
Аккумулятор у «Опеля» был мёртвый. Колька снял его и поставил на его место Дуськин. Шесть вольт, как и у полуторки. Немецкие инженеры, подумал он, и наши, с ГАЗа, срисовавшие машину с американского «Форда». И там шесть, и там шесть. Одна война, одно напряжение.
Нажал стартер. Стартер крутанул вяло, нехотя. Мотор не схватил.
— Трос, — сказал Колька.
Васька принёс трос. Митяев. Стальной, с петлёй, замотанной проволокой. Колька зацепил его за крюк Дуськи и за бампер «Опеля».
— Вась. Садись в Дуську. Тяни. Ровно, не дёргая. На второй.
— А ты?
— А я в «Опеле».
Колька сел за руль «Адмирала». Кожаное сиденье, промёрзшее, как камень. Руль большой, тонкий, в белой пластмассе. Приборная доска, как в самолёте: стрелки, циферблаты, надписи. Часы. Часы шли. Колька смотрел на них секунду. Немецкие часы в брошенной немецкой машине, в русском снегу, шли, как ни в чём не бывало.
Он включил зажигание. Выжал сцепление. Поставил вторую.
— Давай! — крикнул он Ваське.
Дуська тронулась. Трос натянулся, зазвенел. «Опель» дёрнулся и пошёл. Медленно, тяжело, по снегу. Колька отпустил сцепление.
Мотор провернулся. Раз, другой. Чихнул. Снова. Снова. Кашлянул, выплюнул из трубы чёрное облако.
И схватил.
Шесть цилиндров. Ровно, мягко, низко. Как у «Блица», у Фрица, в ту ночь на складе у разъезда.
Колька выжал сцепление. Васька впереди остановил Дуську. «Опель» стоял на дороге и работал. Ровно. Громко. Живой.
С поля, где стояла рота и трофейная команда, донёсся крик. Потом ещё. Потом «ура», хриплое, вразнобой, как в Выселках, когда бежали через поле.
Колька сидел за рулём немецкой штабной машины и слушал, как она работает. Потом погладил руль.
— Ну вот, — сказал он «Опелю». — Ну вот, немец. Будешь у нас теперь.
К вечеру завели ещё одиннадцать.
Колька показывал. Рота делала. Бельский ходил от машины к машине, по снегу, в своих белых валенках с цветочками, и сиял. Колька никогда не видел, чтобы он так сиял. Бельский открывал капоты, заглядывал в моторы, трогал, гладил, бормотал. Разговаривал с немецкими машинами, как раньше с нашими. Колька слышал, как он говорит «Бюссингу»:
— Хороший. Хороший. Ничего. Мы тебя починим. Ты не виноват.
Шесть «Блицев» пошли в роту. Бельский выпросил их у трофейного капитана. Капитан отдал, не споря. Он смотрел на Кольку, пока подписывал бумагу, и молчал.
Равиль к вечеру собрал мотоциклы.
Семь штук. Он нашёл их по всей низине, в кустах, в кюветах, под снегом. Некоторые целые. Некоторые без колёс. Он свозил их к дороге, один за другим, на своём мотоцикле, на буксире, на верёвке. Потом разобрал три, чтобы собрать из них два. Потом завёл все шесть, которые остались. Потом выстроил их в ряд у дороги и стоял перед ними, как генерал перед строем.