Колька потом рассказывал, что видел, и рота слушала, как сказку.
В первой деревне Лукич узнал, что валенки валяют в деревне Сухарево, за двадцать вёрст. Во второй узнал, что в Сухареве артель валенки валяет, но все отдаёт государству, по разнарядке. В третьей узнал, что председатель артели в Сухареве женщина. Вдова. Строгая. Звать Агафья Семёновна. И что у неё в артели сломалась полуторка, единственная, на которой возили шерсть и валенки. Сломалась ещё в сентябре. И никто не может её починить.
Лукич выслушал всё это в третьей деревне. Потом повернулся к Кольке и посмотрел на него долгим взглядом.
— Батя, — сказал он. — Ты полуторку починишь?
— Смотря что сломано.
— Всё равно почини, — сказал Лукич.
Агафья Семёновна оказалась женщиной лет пятидесяти, высокой, крупной, в полушубке, с лицом, которое, видно, никогда не улыбалось. Она вышла из избы, встала на крыльце, руки в боки, и посмотрела на Лукича сверху вниз. Лукич был ниже её на голову.
— Чего надо? — спросила она.
— Валенки, — сказал Лукич.
— Нету валенок.
— Есть.
— Для фронта есть. По разнарядке. А вам нету.
— Мы и есть фронт.
— Фронт, — сказала Агафья Семёновна, окинув его взглядом, от ушанки до сапог. — Ты не фронт. Ты интендант. Я интендантов за версту вижу. У меня муж интендантом был.
Лукич вспыхнул. Колька никогда не видел, чтоб Лукич краснел.
— Я старшина автороты, — сказал он с достоинством. — Пантелей Лукич Шмаков. А это мой шофёр. Он вам полуторку починит.
Агафья Семёновна перевела взгляд на Кольку.
— Её три мужика чинили, — сказала она. — Трое. Не починили. А этот что, лучше?
— Лучше, — сказал Лукич.
Агафья Семёновна подумала.
— Почини, — сказала она Кольке. — Потом поговорим.
Колька починил. Полуторка стояла в сарае с сентября, с разобранным наполовину мотором. Три мужика, которые её чинили, сняли головку блока, поглядели, ничего не поняли и поставили обратно. Неправильно. Колька снял её снова. Прокладка была порвана, два клапана не держали, в зажигании перепутаны провода. Колька провозился с ней до вечера. Лукич сидел рядом, подавал ключи и молчал.
Вечером полуторка завелась.
Агафья Семёновна вышла на звук. Встала в воротах сарая, руки в боки. Посмотрела, как полуторка работает. Послушала. Потом повернулась к Лукичу.
— Сколько надо?
— Сорок пар, — сказал Лукич быстро.
— Тридцать.
— Сорок. У меня сорок человек мёрзнет.
— У меня всё по разнарядке.
— Разнарядка у вас на валенки, — сказал Лукич. — А полуторка по разнарядке не чинится. Её мой шофёр чинил. Мой.
Агафья Семёновна посмотрела на него. Лукич посмотрел на неё. Колька стоял между ними и чувствовал себя, как между двумя тракторами, которые тянут в разные стороны.
— Тридцать пять, — сказала Агафья Семёновна. — И ты мне, старшина, ещё тулуп свой оставишь. Хороший у тебя тулуп.
Лукич замер. Колька видел, как у него дёрнулось лицо. Тулуп был его гордостью. Где он его добыл, не знал никто.
— Тридцать пять, — сказал Лукич. — И без тулупа.
— Тридцать пять и тулуп.
— Сорок и тулуп.
Агафья Семёновна вдруг засмеялась. Коротко, басом, так, что Колька вздрогнул. Засмеялась первый раз, наверное, за всю войну.
— Ох, интендант, — сказала она. — Ох, хитрый. Как мой покойник. Ну, бери. Сорок. И тулуп оставь. Чтоб было за что вернуться.
И ушла в избу.
Лукич стоял посреди двора, в тулупе, и смотрел ей вслед.
— Батя, — сказал он тихо. — Ты слышал? Чтоб было за что вернуться.
— Слышал.
— Это она про тулуп?
Колька подумал.
— Не про тулуп, — сказал он.
Лукич постоял ещё. Потом снял тулуп, аккуратно сложил и положил на крыльцо. И стоял в одной гимнастёрке, на морозе, красный, как рак.
Валенки оказались разные.
Не просто разного размера. Разные. Артель валяла из того, что было, по разнарядке и без неё, и сорок пар, которые Агафья Семёновна велела вынести, были собраны со всей артели, с полок, из углов, из того, что не подошло под разнарядку.
Там были серые. Были чёрные. Были белые, праздничные, с вышивкой по голенищу, красными нитками, цветочками. Были огромные, как вёдра. Были маленькие, почти детские. Были валенки с отворотами, без отворотов, с кожаными задниками, без задников. Была одна пара, сбитая из двух чужих, ношеных: оба валенка кто-то до того разносил на левую ногу.
Лукич раздавал их в роте вечером, у костра. По жребию. Жребий тянули из пилотки.
Равилю достались огромные. Он надел, встал, сделал шаг и чуть не упал. Валенки были ему до пояса. Рота легла. Равиль прошёлся по поляне, как цапля, высоко поднимая ноги.
— Это чьи? — спросил он с отчаянием. — Это на кого валяли? На Илью Муромца?
— На сторожа артельного, — сказал Лукич. — Он у них три аршина ростом. Помер летом.
— Помер⁈ — Равиль попытался снять валенок и не смог.
Ваське достались разноцветные. Один серый, другой чёрный. Он надел, посмотрел на свои ноги и сказал:
— Ну, зато не перепутаю.
Бельскому достались белые, с красными цветочками по голенищу. Праздничные. Невестины. Он надел их, прошёлся, посмотрел на них сквозь очки долго и внимательно, как смотрел на машины.
— Хорошая работа, — сказал он наконец. — Качественная. Вышивка ровная.
И ходил в них потом всю зиму, не снимая. Рота звала его за глаза «невестой». Он знал. Не обижался.
Лукичу достались те самые. Два левых.
Он надел оба. Постоял. Сделал шаг. Правую ногу повело влево.
— Лукич, — сказал Колька. — Давай поменяемся.
— Не надо, — сказал Лукич гордо. — Я разберусь.
— Как ты разберёшься? Они оба на левую.
— Привыкну.
И привыкал. Так и ходил, загребая правой ногой влево, как пьяный. Первую неделю рота, глядя на него, давилась от смеха. Лукич делал вид, что не замечает.
Кольке достались обычные. Серые, по ноге, с кожаными задниками. Самые хорошие из всех сорока.
— Батя! — завопил Равиль, увидев. — Ну конечно! Ну конечно, Батя! Опять знал!
— Я не знал.
— Знал! Ты всегда знаешь! Ты знал, в какой очереди стать!
Колька посмотрел на свои валенки. Потом на Лукича, который держал пилотку со жребием. Лукич поймал его взгляд и отвернулся. Лицо у него было невинное, как у младенца.
Немцы прорвались двадцать восьмого.
Рано утром, в темноте, в мороз. Мороз был под двадцать. Колька проснулся от стрельбы. Близко. Слишком близко. Не за лесом, а здесь, за деревней.
Рота стояла тогда в деревне Горки, на развилке, в пяти верстах от передовой. К восьми машинам в ноябре прибавили ещё шесть, новых, из Москвы, с молодыми шофёрами. Колька ещё не всех знал по именам.
Бельский вбежал в избу в своих белых валенках с цветочками. Без очков: он их, видно, не успел надеть.
— Прорыв, — сказал он. — На участке соседей. Танки. Идут по дороге на Горки. На нас. Приказ из штаба: держать развилку. До подхода резерва. Два часа.
— Чем держать? — спросил кто-то.
— Чем есть.
Было немного. Винтовки. Пять автоматов ППД, которые Лукич выменял у кого-то неделю назад, на что, не сказал. Гранаты. Два ящика бутылок с горючей смесью, которые им всучили в штабе, чтоб отвезли на передовую, и которые они не успели отвезти. И утопленный ДП на брусе Дуськи.
И сорок человек в разноцветных валенках.
— Бирюков, — сказал Бельский. — Вы знаете, что делать. Я не знаю. Командуйте.
Колька посмотрел на него.
— Товарищ старший лейтенант…
— Командуйте, — повторил Бельский. — Я в машинах разбираюсь. Вы в этом. Я видел. Я не спрашиваю, откуда. Командуйте.
Колька вышел из избы. Посмотрел на деревню. На развилку. На дорогу, по которой шли немцы. Дорога шла из леса, через поле, к деревне. Поле белое, ровное, открытое. Снег по колено. Вдоль дороги канавы, заметённые.
Танки по дороге. Пехота по полю, за танками. По колено в снегу.
Мороз под двадцать.
Колька вспомнил, что он знал про немцев зимой сорок первого. То немногое, что знают все. Что они замерзали. Что у них не заводились машины. Что смазка в пулемётах густела и затворы не ходили. Что они шли в шинелях и сапогах, в пилотках, и мёрзли так, что отмораживали руки на оружии.