Местные не изваяли прекрасных статуй, зато камни свои неказистые — сберегли. Для тех же ирландцев кто такие римские императоры языческих времён? Деспоты и гонители святых. Для Второго Августова — командиры, и, видимо, до сих пор любимые: камни-то стоят пусть не в целле старого храма, но хотя бы на освящённой земле.
Немайн удивилась такой верности, заодно и вспомнила местный обычай — и, наперекор собственной привычке и наперекор правилам нынешних окормителей Моридуна, метнула много раз виденным со стороны мужским жестом головной убор под локоть. Получилось не так чётко и красиво, как хотелось бы, но это было уже и неважно: перед глазами начинали плыть воспоминания и фантазии, видения, рождённые в глубинах органической нейросети… и, между прочим, совсем не той, с которой Жрица родилась.
Внутри оказалось просторно — не пусто, просто храм большой. Немайн не сразу поняла, что ажурная клетка посередине — не кусочек подступающих «грёз». Вязь тонкого бронзового литья, сверкание позолоты, узоры из листьев и плодов — и ни следа иконостаса. На месте царских врат — широкий проход, только плиты каменного пола перечёркнуты золотой полоской. Дальше, мол, не заходи: алтарь.
Оглянулась: икон вообще нет, изваяний, на католический манер, тоже. Вместо этого — чёрно-белая мозаика на стенах. По одной стороне — процессия святых мужей, по другой — жён. Кто из них кто? Не понять, поверх древней простой работы плывут, переливаются сверканием одежд, то ли фрески Равенны, то ли призраки былых церемоний, то ли воспоминания о ролёвках… Команда «убрать из памяти» — вынужденная, она, быть может, уничтожит что-то полезное, зато туман перед глазами редеет, и летающие по храму свечи смирно опускаются в ящички с песком, на фресках становятся читаемы буквы. Становится слышно противное пощёлкивание: воск дорог, свечи ставят сальные. Вот и небо на потолке из когда-то ясного обернулось пасмурно-дождливым, а лик Христа-Пантократора стал таким суровым, что ему напрямую, видно, молиться побаиваются. Немайн бы могла: она и побаивается его, и стыдно ей за многое, но если не говорить с ним, то зачем вообще в церковь-то ходить?
Колени уже подгибались, глаза вновь застлало кусочками то ли воспоминаний, то ли снов.
Немайн успела опуститься на пол достойно — села на пятки, запрокинув голову ко грозному лику Спасителя. Жрица, молясь, частью смирялась, частью надеялась, частью верила — что если не она, так её команда пройдёт путь к звёздам. Теперь ей, кажется, дали шанс! Невозможный, несбыточный, такой, что иным пока только обещан: новое небо, новую землю, новое тело. Следовало поделиться радостью, только не выучила она нужных молитв и песен. Но Господь ведь поймёт? И разве нет торжества во псалме во одоление?
— Господь мой, — проговорила она, не обращая внимания на то, что перешла с местного на греческий, — свет мой и спасение моё: кого мне бояться?
Священные слова псалма, падали с губ — в храме Моридуна и в мороке «грёзы», в сложенной из куда более грубых камней башне над морем. Здесь — радостные, там — в общем-то, тоже. Та, что молилась в каменном мешке, кажется, искренне верила, что врагам её от этой молитвы станет плохо, очень плохо, и испытывала искреннее, очень светлое злорадство от чтения одного из давидовых псалмов.
Обычное для «грёзы» чувство-вопрос, предлагающее убрать воспоминание, Немайн отмела. Пусть это было всего лишь видение, картинка точно ухватила кусочек её сути. А темница… символ больной плоти, которая отгораживала Жрицу от неба? Или символ гравитационной ямы, в которой, как в отстойнике, вынуждено бурлить и гнить человечество и стены которой должны были разломать атомные ракеты?
Чем это воспоминание странней того, в котором Генеральный, между прочим, настолько яростный атеист, что считал веру Жрицы частью смертельной болезни, прогуливается по раззолоченным кулуарам рука об руку с Патриархом и говорит, что не может вполне доверять правительству, а потому просит, если что, позаботиться о космической программе и особенно о многоразовом атомном грузовике Жрицы?
А ролёвка, плавно превратившаяся в корриду? Только вместо быка был кабан, а вместо танца с мулетой и смертельного укола шпагой — необходимость сразить зверя одним движением довольно широкого и совсем не лёгкого меча, у которого даже толковой гарды не было. Держала она меч, впрочем, совершенно как шпагу, хватом через едва оформившееся перекрестье, его только и хватало, чтобы опереть переброшенные вперёд пальцы. Оно и ладно, кабан не вражеский солдат, клинком по фалангам не резанёт.
Позади страховали солидные мужики с рогатинами, но их помощь не понадобилась: от пробившего череп удара зверь умер раньше, чем остановился, и ей пришлось пропускать мимо тушу, уже неспособную довернуть и ухватить свою убийцу острейшими клыками. Она даже успела выдернуть меч, и так стояла, вспоминая ощущение от превращения живого в неживое… Её обнимал за плечи кто-то большой и сильный и обещал — на следующий год будет Африка и лев. Она почему-то знала, что не будет ничего: ни Африки, ни льва, ни будущего года.
Трибуны об этом не подозревали и заходились в рёве: «Побеждай! Побеждай! Побеждай!» Сидели на них исключительно кабаны, совершенно такие же, как тот, что пал на арене, а сверху, полыхая на половину неба разверстой активной зоной, валилась, расплёскивая кипящий уран, атомная ракета.
* * *
Луций Нератий выглянул из северного притвора. Именующая себя Флавией Немайн явилась в храм, точно офицер времён Юлиана Отступника. С грустью осмотрела бывшие алтарные камни: мол, больно мхом заросли. Голову не покрыла, как совсем мелкая девчонка, или блудница… и как все местные солдатки.
Этот обычай ему разъяснил правитель города, Клотен Гулидиен, и очень просил не трогать.
— Наш город произошёл от поселения при легионе, — сообщил очевидное, — при младшей вексилляции Второго Августова. Легионерам в те времена запрещалось жениться, а христианский священник, проводящий венчания в нарушение императорских эдиктов, рисковал жизнью. И если какая дура, повенчавшись, решала ходить в покрывале, не как наложницы да сожительницы, это был верный знак для язычников, что местного священника пора умучить. Потому глупую женщину учили соседки по лагерю, да ещё и муж, которого вразумляли уже сослуживцы. Со временем легион стал целиком христианским, не исключая трибунов, префектов и легатов, но и их жёны быстро поняли, что пока они носят накидку в церковь — пребудут вроде язычниц и евреек, вне общения, кем-то с кем можно разве торговать…
Обычай получался сразу христианским, осиянным мученичеством, древним и общим… ну, хотя бы для потомков легионеров. Только где они ещё остались-то? А вот то, что местный обычай идёт в разрез с посланием апостола Павла к коринфянам, вот это в римской миссии разглядели все, и сочли, что эта, с ушами и печатью, с её-то латынью и греческим, всё знает, понимает, и против писания выступает осознанно.
Вслух это говорит брат Марк, а бретонец… Толмач себе на уме, и потому очень хорошо, что у ушастой беглая латынь — можно будет поговорить с ней на своём языке, понять всё — а не часть, оставленную переводчиком, и не часть, которая промелькнёт сквозь вывернутый греческий смысл.
Внутри храма ушастая водила вокруг глазищами-блюдцами с крошечными точками зрачков — зато у стоящей за ней всадницы из личной охраны Защитника радужки словно и не было. Обе не в себе. Первая оглядывалась с видом, будто всё вокруг не так, и если не осквернено, то уж во всяком случае устроено шиворот навыворот. Морщилась то ли от ликов святых — старинных, намоленных, пусть и по ирландскому обряду, то ли от запаха свечей — сальные, и правда, воняют гадостно.
Луций такое поведение наблюдал, и не раз — как раз у носителей колец, тех сенаторов, что числятся христианами, ходят в церковь, а сами вздыхают о том, что идол богини Виктории вынесли из Сената, а крышу её храма разобрали ради более благочестивой постройки. С тех пор, мол, у Рима и нет побед.