* * *
Двадцатого пришли на станцию к девяти.
Митинга не было. Устраивать его было некому: Гречко не стал, а район в тот день занимался другим.
Стояли на платформе группами: отдельно четверо, отдельно семьи, отдельно мы с Гречко. Между группами было шагов пятнадцать, и никто эти пятнадцать шагов не переходил дольше, чем нужно.
Севка сундук всё-таки взял. Сундук был обвязан верёвкой в два оборота, и на верёвке был узел, который вязал не Севка: так вяжет человек, который всю жизнь увязывает возы. Мать его стояла рядом и держалась за верёвку, и, когда сундук понесли, отпустила не сразу.
Везли с собой немного. У Никиты был вещевой мешок и второй, поменьше, с инструментом, который он собрал сам и никому не показывал. У Плахина — фанерный чемодан, крашенный в коричневое, с жестяными углами. У Миши — мешок и свёрнутый тулуп, перехваченный ремнём. У Севки — сундук.
Хлеб им дали на дорогу дома, и по тому, сколько его дали, было видно, у кого в доме что.
Гречко прочитал четыре фамилии по списку, и все четверо отозвались.
Потом я достал тетрадь, вырвал четыре листа и на каждом написал одно и то же, крупно и печатными буквами: Костромская область, Осташинский район, село Кулиги, правление колхоза «Путь Ильича», Ветлугину Е. К.
— Это чтобы не по памяти.
Никита сложил лист вчетверо и убрал в нагрудный. Плахин посмотрел, что написано, и убрал не глядя. Севка прочитал вслух и заулыбался, потому что ему понравилось, как это звучит целиком.
Плахин подошёл ко мне сам.
— Ну?
— Правление собиралось десятого. Приняли. С первого апреля.
— Почему с первого?
— Потому что до первого на неё трудодней нет. Дарья Пахомовна закрывает март своими руками, а с апреля возьмём.
Он покивал, глядя в землю, и ничего не сказал про «спасибо», и я был этому рад.
— Ты ей сам скажи, — попросил он. — Сегодня. Не завтра.
— Скажу нынче же вечером.
Севка подошёл после него и спросил не про степь и не про фары.
— Егор Кузьмич, а заработок мой мамке сюда пойдёт или туда?
Этого я не знал. Я знал, что не знаю, и сказал ему именно это, а он кивнул с полным доверием, будто я ответил.
Сазонов поднялся на платформу первым. Простился он коротко, с одной матерью, а наверху встал к нам спиной и больше не оборачивался. Я знал теперь, отчего он молчал четвёртого числа.
Миша подошёл последним.
Матери его на станции не было.
Самокрутка у него была за ухом, та самая, и я подумал, что она поедет в Кустанайскую область невыкуренной.
— Слушай. Ты писать-то будешь? — спросил он.
— Буду.
— И я буду. Только я подписываться буду — Михайла. Полностью. Михайла Дроздов.
— Почему?
— Мишка — это здешнее, — сказал он.
Он посмотрел куда-то мимо меня, на пути.
— Мать дома простилась, — сказал он, хотя я не спрашивал. — Не любит она этого.
Потом:
— Ты ей дров подкинь в апреле. Просить она не станет.
— Подкину.
Я начал говорить про бумагу. Вышло у меня «Миш, я тут…», и на этом вышло всё: он смотрел на меня и ждал, и по тому, как он ждал, стало ясно, что ждёт он не про бумагу, а просто ждёт, пока я договорю, и я не договорил.
Про заявление он не спросил, и я не сказал.
Руки он не подал. Он взял меня за плечо, подержал и отпустил.
* * *
Состав тронулся в десять сорок.
Платформа прошла мимо. Потом вагон. Потом ещё один.
Я стоял.
Севка махал. Миша не махал.
Ушли.
На путях остался мазут и угольная крошка. Мокрый снег к полудню перестал.
До МТС я дошёл в двенадцатом часу.
Ворота были открыты. Во дворе никого.
В ряду стояло пять машин. Я сосчитал их два раза.
Тетрадь достал в конторе, у окна.
Переписанное лежало на развороте, в две колонки.
Отправитель. Получатель. Пункт назначения. Наименование груза. Количество мест. Вес. Кто сопровождает. Дата отправления. Подпись.
Я прочёл сверху вниз. Потом снизу вверх.
Графы возврата в этой бумаге не было.
Её не забыли заполнить. Для неё не было места.
Я закрыл тетрадь и открыл снова.
Против двадцатого марта у меня стояло: два ДТ-54, номера двадцать восемь и тридцать один, отправлены.
Я приписал: вернуть к уборке.
Приписку эту я потом зачёркивал дважды. Оба раза не зачеркнул.
Глава 3
«Тридцать восемь тысяч четыреста»
Двадцать второго выехали в пятом часу, затемно, и первые восемь вёрст прошли за полтора часа, а на девятой встали.
Пестов сидел боком, свесив ноги на одну сторону, и правил, почти не трогая вожжей, потому что Серко эту дорогу знает лучше всех нас и идёт по ней сам, выбирая, куда ставить ногу. Клавдия Никитична сидела на мешке с сеном, держа на коленях две книги и счёты, и книги были завёрнуты в холстину, а счёты не были.
Мартовская дорога живёт по часам. До восхода она держит, потому что за ночь схватывается, и по ней можно идти как по мосту; после восхода она полтора часа думает, а потом отпускает, и в этом месте всякий, кто выехал поздно, начинает работать вместо лошади.
Мы выехали не поздно. Мы выехали вовремя, и всё равно на девятой версте, там, где дорога сходит к ольшанику и глина лежит полосой шагов в двести, Серко пошёл шагом, потом стал вздрагивать плечом на каждом шаге, потом остановился сам.
Пестов слез. Обошёл. Присел у переднего колеса и посмотрел на него сбоку, как смотрят на воду.
— По ступицу.
— Пройдём.
— Пройдём, — согласился Пестов и поддел пальцем проволоку на хомуте. — Вот тут пройдём.
Хомут был из тех девяти. Проволока стояла в два оборота, концы загнуты и обмотаны тряпкой, чтоб не резало, и тряпка была свежая, значит, менял он её на этой неделе.
— Он у меня рванёт с места и сядет на этой проволоке, — сказал Пестов. — Я его вытащу. А хомут я тебе к севу не соберу, потому что кожи нет, а нет её с осени.
Глубину в этом месте я знал. Зимой я промерил всю дорогу от Кулиг до Осташина — семь заносных мест, из них три злых между четвёртой и девятой верстой, — и на той же странице у меня стояло про эту глину: двести десять шагов, уклона нет, вода не уходит, канава с обеих сторон и подсыпка. С первого марта тетрадь лежала в сейфе, и лежать ей там предстояло долго, потому что ни в одной строке колхозного счёта не было денег на дорогу местного значения, а на что не заведена строка, того и не существует.
— Разворачивай.
Пестов развернул. Он делал это долго, по частям, отводя Серка вбок мелкими шагами, и ни разу его не дёрнул.
— К вечеру буду ждать за глиной. — Он уже разбирал вожжи. — Дальше не пойду. Хоть председатель, хоть кто.
Пошли пешком. До Осташина оставалось пять с половиной вёрст.
Клавдия Никитична перепоясалась, сунула обе книги под полушубок и застегнулась поверх. Счёты понесла в руке. Пошла первой.
Шла она хорошо. Ногу ставила на кочку. Первую версту прошли молча.
Глина берётся на подошву слоями. Сперва липнет. Потом на липкое липнет ещё. Через двести шагов на каждой ноге вершок глины и два фунта весу, и надо сбивать её о валежину, иначе к вечеру не разогнёшь колена.
Сбивали четыре раза.
На третьей версте я забрал у неё счёты. Она отдала не сразу.
На четвёртой стало светло. Стало видно, что мы оба по колено чёрные, и что чёрное это подсыхает и делается серым.
На пятой версте нас обогнали.
Подвода шла порожняя, налегке, и потому шла. Возчик был не наш. Он придержал и спросил, далеко ли до Осташина, хотя знал.
— Откуда?
— Заозерские.
— В банк?
Он посмотрел на меня и не ответил, и по тому, как не ответил, я понял, что в банк.
Клавдия Никитична проводила подводу глазами.
— Третьи с той недели.
— Откуда знаете?
— Пестов говорил. Он с ихним конюхом на мельнице стоял.
Я это запомнил и в кабинете вспомнил дважды.
Считать шаги на такой дороге — дело дурное, но я считал. От развилки до кладбища тысяча шестьсот. От кладбища до мостка ещё девятьсот. Мосток был из трёх плах, и средняя пружинила.