Он взял копию, сложил вчетверо и убрал во внутренний карман, и не поблагодарил, и я этому был рад: если бы он поблагодарил, вышло бы, что я сделал ему одолжение, а я исправлял свою же ошибку.
Он только сказал:
— Ты пойми, я не против звеньев.
— Понимаю.
— Я против того, чтоб их через год прикрыли из-за такой вот дури. Их и так прикроют, если будет за что.
Стожаров приехал третьего июня, в четверг.
Он приехал по другому делу — сверять июньские сводки по кормам, — и про правление узнал во дворе, от первого встречного, — в деревне такие вещи узнаются во дворе.
В правлении он сел, разложил свои бумаги и спросил как бы между прочим:
— У вас, я слышал, звенья?
— Звенья.
— И бригада?
— И бригада. Звенья внутри неё, бригадир не сменён, наряды идут через него.
— Основание?
Я достал выписку — ту самую, из довоенной подшивки, — и положил перед ним.
Он прочитал её всю, не торопясь. Прочитав, положил обратно и ничего про неё не сказал, и это молчание я понял так, что основание он проверять поедет отдельно и в другом месте.
— Правила ваши покажите.
Я показал: решение от четырнадцатого, поправку от тридцать первого, описание участков.
Он прочитал и это, и на описании задержался дольше всего.
— Это что?
— Исходное состояние трёх участков. Чтоб осенью сравнивать не вслепую.
— Кто мерил?
— Мерили при звеньевых. Подписей четыре.
— Копию дадите?
Дать я был обязан, и обязан был по совести, а не только по должности: район имеет право знать, что делается в колхозе, и всякий председатель, который начинает от района прятать бумаги, кончает одинаково.
Клавдия Никитична переписала третью копию при нём, за полчаса, и я подписал.
Стожаров сложил её и убрал в портфель.
— Всеволод Игнатьевич. Вы это сейчас куда?
— В район, — сказал он. — Егор Кузьмич, вы поймите правильно. Я к вам не с подозрением. Я с обязанностью. У меня по зоне одиннадцать хозяйств, и ни в одном звеньев нет, а у вас есть. Значит, я должен посмотреть, не вышло ли у вас так, что звенья есть, а бригады уже нет. Потому что если бригады нет, то это уже другое дело и другой разговор.
— Бригада есть.
— Проверю, — сказал он. — Не обижайтесь.
Я не обиделся. Я к тому времени научился не обижаться на слово «проверю» и научился обижаться на другое: на то, что после этого слова человек два месяца ничего не проверяет, а бумага лежит и ждёт своего часа.
Уже с портфелем в руках он остановился у двери.
— Егор Кузьмич. А чья это была мысль — землю мерить?
— Лыкова, Прова Данилыча.
— Это тот, который на выборах был против?
— Тот самый и есть.
Стожаров помолчал ровно столько, сколько нужно, чтобы человек понял, что его ответ услышан целиком.
— Запишу, — сказал он. — Не в упрёк.
Он щёлкнул левым замком, потом правым, и уехал в шестом часу.
А я в тот вечер сделал то, чего в марте не сделал бы: сел и переписал в тетрадь всё, что за эти шесть дней вышло не так, — девять нарядов, из них два моих; базу, взятую из районного плана вместо амбарной книги; и то, что о разнице в земле я мог узнать в марте за два вечера, потому что все три числа лежали в тех самых книгах, которые я тогда же и читал.
Вышло девять строк. Ни одна из них не была случайной, и ни одну нельзя было объяснить недостатком времени.
Глава 11
«По одному рядку»
Пятого июня, в субботу, я приехал на льняной клин к семи утра, имея на этот день расписанных четыре дела, из которых лён был первым и самым коротким: посмотреть, как стоит, и ехать дальше.
С межи поле стояло хорошо.
Тут надо сказать про межу отдельно, потому что человек, у которого четыре дела на день, смотрит поле с межи всегда, и никогда с середины, и в этом заключается устройство большей части начальственных ошибок, какие я видел за свою жизнь. С межи всякое поле в июне выглядит одинаково: сплошная низкая зелень, ровная, как сукно, и по этой ровности решительно ничего нельзя сказать ни о густоте, ни о том, что растёт между рядами, потому что глаз с расстояния складывает всё, что видит, в один цвет, и цвет этот всегда обнадёживающий.
Аграфена Павловна встретила меня у поворота и, вместо того чтобы отвечать на вопрос, как стоит, сказала:
— Пойдёмте.
— Куда?
— По ряду.
И пошла первой, и я пошёл за ней, и шли мы, как потом выяснилось, до половины двенадцатого.
Идти вдоль ряда — это совсем другое дело, чем стоять на меже, и разница тут не в усердии, а в том, что вблизи глаз перестаёт складывать и начинает различать. Лён в июне стоит невысоко, по колено, и стебель у него тонкий, и когда идёшь между двумя рядами, глядя себе под ноги, то видишь не зелёное поле, а совершенно определённые вещи: сколько стеблей на локте ряда, стоят они прямо или полегли от дождя, и что именно поднялось между ними.
Между ними поднялось многое.
На ближней делянке, между дорогой и оврагом, шёл осот — редко, но крупно, и Груня, находя его, брала стебель у самой земли и выдёргивала с корнем, и корень выходил длинный, белый и живучий, и она его бросала на межу, а не в междурядье.
— Отчего на межу?
— Оттого, что брошенный в рядок он к вечеру примется обратно. Он сорок раз примется, ему всё равно.
На средней делянке было чище.
А на дальней, за оврагом, началось то, ради чего она меня и вела.
Лён там стоял реже. Не так, чтобы бросалось в глаза; на четверть реже, может, на треть в отдельных местах, и вместе с редкостью он стоял ниже ростом, и по этой изреженности пошло всё, чему пойти было нечего: и осот, и мокрица по низу, и молодой пырей полосами вдоль старой борозды.
Мы прошли эту делянку из конца в конец, и Груня в четырёх местах присаживалась и считала стебли на локте, а я считал за ней, и мои числа сходились с её числами, и от этого было только хуже.
Считается это так: кладёшь руку от локтя до кончиков пальцев вдоль ряда и пересчитываешь всё, что в этом промежутке стоит; способ грубый, но одинаковый для всех и потому годный, и годен он именно тем, что человек, считающий чужое поле, и человек, считающий своё, получают одну и ту же меру.
На ближней вышло по сорок два, сорок пять, сорока и сорок четыре. На средней — сорок восемь и пятьдесят один. А на дальней я насчитал тридцать один, потом двадцать девять, потом в одном месте у старой борозды двадцать три, и последнее число она заставила меня пересчитать при ней, и второй раз вышло двадцать четыре, и это ничего не меняло.
Разница между сорока пятью и тридцатью — это не разница в счёте и не погрешность руки; это значит, что на каждом локте ряда там, где должно стоять пятнадцать стеблей, стоит пустое место, и в это пустое место непременно что-нибудь войдёт, потому что пустых мест на земле летом не бывает вовсе.
— Отчего так вышло?
— За оврагом суше, — сказала она. — Я вам про это в мае говорила. Всходы там сели раньше и жиже, а как сели жиже, так и пошло.
Я вспомнил, что говорила. В мае, у поворота, она перечислила три куска и сказала про каждый одну фразу, и я эти три фразы записал в тетрадь, и до сегодняшнего дня в них не заглядывал.
Дальше пошёл счёт, и счёт этот был неприятный.
Прополка на льну идёт руками и только руками: пройти между рядов с мотыгой нельзя, потому что стебель тонкий и хрупкий и его сшибает всяким неосторожным движением, а полоть надо в определённое время. Полоть надо, пока лён не пошёл в рост по-настоящему: как только он поднимется выше колена, всякий, кто пойдёт по рядам, будет ломать больше, чем выдернет.
— Сколько у нас дней? — спросил я.
— Дней восемь. От силы девять.
— А рук?
— Девять моих. Если только девять, то мы к августу управимся.
Я стал считать, и вышло у меня следующее. Тридцать шесть гектаров вручную девятью бабами не пропалываются никак, ни за восемь дней, ни за восемнадцать. Даже если бросить дальнюю делянку, где всего хуже, и пройти только две, всё равно нужно человек двадцать пять.