На этом мы и остановились. Он не требовал написать урожай, которого нет; я не мог дать ему формулировку, которую потом примут за урожай.
Гринберг приехал к обеду. Я позвал его накануне.
Он прочёл название строки, перевернул бланк и спросил у Клавдии карандаш.
— Официальной оценки урожая до взвешивания я здесь не дам. Могу записать только осмотр.
На обороте он написал дату и три наблюдения: удобренная полоса стоит гуще; колос на ней развит лучше; засорённость сильная. Ниже приписал: осота, лебеды и мари примерно втрое больше, чем на двух соседних полосах; причина связывается с невыдержанным навозом и уже отмечена в протоколе от четырнадцатого июля. Последней строкой: «Численная оценка урожая не производится до раздельного взвешивания».
Потом расписался.
Стожаров прочёл оборот.
— В строке что ставить?
Гринберг подвинул ему бланк.
— «Осмотрено. Запись на обороте». Если берёте лист целиком.
Стожаров вписал эти четыре слова. Красную черту не стёр.
— Остальные культуры покажите.
Клавдия дала ему пять прежних сводок и книгу. Он сверил рожь, общий овёс, ячмень, картофель и остановился на льне.
— Здесь было «удовлетворительно». Теперь «хорошо».
Клавдия раскрыла книгу на двадцатом июля. Возле даты стоял дождь и запись о состоянии льна после него. Стожаров сверил обе строки и перевернул страницу обратно.
Я принёс июльский протокол Гари.
В нём оставались три ограничения: навоз и способ обработки не разделены; повторностей нет; соседняя полоса не является чистым контролем. Следом шёл порядок раздельной уборки и двойного взвешивания. Три графы урожая — тринадцать гектаров, пять гектаров и соседние пять — были пусты.
— Вес когда? — спросил Стожаров.
— После двадцать третьего, — сказал я.
Он посмотрел на первую подпись.
— Ваша?
— Моя, — сказал Гринберг.
— А графы пока так и останутся?
Гринберг закрыл колпачок своей ручки.
— Пока не взвесим — останутся.
* * *
Двенадцатого меня вызвали в райком.
Ехал я с двумя экземплярами: тем, что оставался у меня, и вторым, который сделала Клавдия Никитична от руки за вечер: машинистки у нас нет, а копировать чертёж таблицы под копирку с двух сторон она отказалась.
Кабинет у Стожарова маленький, окно во двор, стол поперёк, на столе три папки и чернильный прибор с одной непустой чернильницей.
Он взял мою копию, положил перед собой и достал штемпель.
Штемпель был обыкновенный, деревянный, с наборными цифрами в железной рамке, и Стожаров сперва выставил на нём число, перебирая колёсики ногтем большого пальца и проверяя каждое на свет, а уже потом прижал его к подушке — дважды, подушка была подсохшая, — и поставил оттиск в левом верхнем углу, ровно, отступив от края на палец. Оттиск вышел бледный по нижнему краю. Он посмотрел на него, но переставлять не стал, обмакнул перо и вписал в пустое поле номер, и цифры этого номера были крупнее и чернее всего, что стояло на листе, включая три наши подписи.
Он сделал это при мне, не отворачиваясь, и делал не быстро.
Я смотрел, как на моей бумаге появляется чужая цифра, и в эту минуту со мной случилось то, чего я не ждал и о чём после жалел, что не сумел никому объяснить: лист вдруг встал передо мной со стороны и издалека — вещью, которая уже много лет лежит в чьей-то папке и которую кто-то когда-нибудь достанет по совершенно другому поводу. С этой минуты он перестал быть моим. Свой экземпляр я могу порвать у себя дома хоть сегодня вечером, и от этого не изменится ровно ничего, потому что у него она останется, с номером и с датой, и достать её оттуда я не смогу ни просьбой, ни объяснением, ни правотой.
— Всеволод Игнатьевич. Что с ней дальше?
— Приложением к сентябрьской сводке. В область.
Он подул на оттиск и придвинул к себе папку.
— Заверенной?
— Уже.
Я посмотрел на бледную дату.
— В июне тетрадь у вас осталась пустой.
— Заметили.
— Заметил.
Стожаров расправил тесёмки, хотя они и без того лежали ровно.
— Тогда писать было нечего. Теперь есть.
— Поэтому берёте мою.
— Она одна на район.
Он затянул первый узел и оставил его слабым.
— А если три цифры выйдут дурными?
— Повезу дурные.
— Хорошими?
— Хорошие.
— Пустыми?
Стожаров проверил узел ногтем.
— Пустых не повезу. Не найду строку я — её приедут искать из области. Тогда выбирать уже будут без нас.
Дверь открылась без стука.
Ярцев вошёл, кивнул нам обоим и остановился у окна, не садясь и не снимая руки с подоконника. Он был в той же гимнастёрке без ремня, в которой я видел его в ноябре, и лицо у него было такое же — лицо человека, который в разговоре торопиться не станет и будет ждать, пока собеседник не начнёт говорить точнее.
— Что тут?
Стожаров объяснил в четырёх предложениях, ровно и без своей оценки, и назвал в этих четырёх предложениях и совещание, и Гарь, и пустые графы, и «засорённость сильная», и я в очередной раз отметил, что докладывать он умеет лучше, чем я говорю.
Ярцев выслушал, сложил ладони домиком и подержал их так.
— А ты сам как думаешь? — спросил он меня.
Вопрос был тот же, что в ноябре, и заданный тем же тоном, и я к нему готовился с ноября, и всё равно ответил не сразу.
— Думаю, что на этом поле мы узнаем одну вещь и не узнаем трёх. И что писать про неё до двадцать третьего числа нечего.
— А после двадцать третьего?
— А после двадцать третьего будет три цифры. Какие — не знаю.
— Не знаешь.
— Нет.
Ярцев отошёл от окна.
— В ноябре я тебе сказал, что спрошу второй раз в августе. Август идёт.
— Помню.
— Взвесишь — приедешь. — Он посмотрел не на меня, а на лист с оттиском. — С цифрами, какие выйдут. Хоть с какими.
И вышел, не притворив за собой двери.
Стожаров положил мою копию в среднюю папку и завязал тесёмки.
— Ещё одно, — это он произнёс уже над завязанной папкой. — На первом взвешивании будет человек от района.
— Зачем?
— Затем, что цифры нет, а порядок вы описали сами и сами подписали. — Он затянул узел. — Значит, район посмотрит, как она получается.
Я вышел на крыльцо.
Было двенадцатое августа, четверг, третий час, и во дворе райкома стояла та же полуторка. Уборка начиналась через три дня. У весов будет стоять посторонний человек, и первую подводу он увидит раньше меня.
Ехал я шагом: мерин с утра был не в себе, да и торопиться было решительно некуда, и всю дорогу от райцентра до поворота на Кулиги — а это одиннадцать вёрст полем, мимо чужой ржи, уже свезённой в суслоны, — я перебирал разговор с конца к началу и всякий раз упирался в одно и то же место.
Место это было не там, где я отказал, и не там, где поставили номер. Оно было там, где Гринберг сказал «я вам её сделаю», а я успел испугаться и открыть рот. Я весь год учился отдавать правило специалистам, и всякий раз, когда доходило до дела, первым моим движением было это правило у них отнять.
Глава 16
«Гарь»
Убирать начали восемнадцатого, в среду, в девятом часу, когда сошла роса.
Агрегат ночевал у нас на краю поля. Трактор с прицепным комбайном. На тракторе Аким Шумков, на мостике комбайнёр, оба осташинские. С пятнадцатого они три дня шли по общему клину и взяли сорок семь гектаров. Восемнадцатого их сняли оттуда и поставили на Гарь. Шумков за всю дорогу сказал мне два слова, и оба про горючее.
Порядок был назначен в июле и записан четвёртым пунктом.
Сперва удобренные тринадцать. Потом бункер вытрясти дочиста. Потом холостой прогон. Потом пять без навоза. Опять вытрясти. Потом соседние пять, отвальные.
Колышки стояли с восьмого мая, восемь берёзовых вешек в рост, и за лето их не тронули.
Про то, что бункер придётся вытрясать, комбайнёр узнал у меня на поле.
— Это сколько ж?
— Гринберг говорит, полчаса на раз.