В правлении стало тихо.
Она была права, и права нехорошо. Акт на списание — бумага короткая, но у неё есть свойство: она объясняет не только сегодняшний день. Если написать, что тридцать один центнер оказался сором, то из этого выходит, что сором он был и в прошлом году, и в позапрошлом, и что все эти годы фонд в отчётах стоял завышенным на эти самые тридцать один центнер. Подписав такую бумагу, я подписывал не про себя.
Подписывал я про Сомова.
Про Сомова, у которого в декабре взяли три ведомости и по которым до сих пор нет решения; про то, что бумаги из этого правления уходят теперь в район и там их читает человек с портфелем на два замка.
— Пишите так, — сказал я. — «При полном прогоне семенного фонда через веялку и ручную переборку выделен отход — тридцать один центнер, в том числе три центнера фуражных. Прогон проведён впервые с момента засыпки». И всё. Ни слова про то, чего мы не мерили.
Клавдия Никитична записала и подняла глаза.
— «Впервые с момента засыпки» — это тоже про кого-то.
— Это про склад.
— Ладно, — сказала она. — Пусть будет про склад.
— И последнее, — сказала Клавдия Никитична. — По расценке выходит пятьдесят три трудодня с половиной на шестнадцать человек. Работали четыре с половиной дня. Это по три четверти трудодня на человека в день.
Кузьмин поднял голову.
Расценку я ставил под три дня. За три дня вышло бы по одному и с небольшим, то есть по-людски. За четыре с половиной вышло по три четверти, и виноват в этом был не мешок и не баба на решёте, а тот, кто считал, что фонд прогоняется в три дня.
— Переписывать не будем.
— Я и не предлагаю. Я докладываю.
— Настасья Прокофьевна двадцать восьмого марта мне сказала: перепишешь задним числом — она мне это при всех скажет. Она права была тогда, права и сейчас. Расценка объявлена до работы. Пусть стоит как объявлена.
Лыков ничего не сказал. Он вообще в этом месте ничего не сказал, и это было хуже всего.
Помолчали.
— Стирать будем? — спросила Дарья Пахомовна.
Кузьмин провёл пальцем по кромке стола.
— Погоди. Напишем триста семьдесят один — завтра уже не объяснишь, что недостающее ещё ищем.
— А найдём? — спросил Пестов.
Кузьмин руки не убрал.
— Может, найдём.
Настасья Прокофьевна поправила платок.
— До завтра цифра не убежит.
Груня стояла у двери со списком тех, кто работал на очистке. Пестов заметил её первым.
— Аграфена Павловна, правление идёт.
— Я список принесла.
Она положила лист на край стола. В нём было шестнадцать фамилий.
— Им завтра что показать? — спросила она. — Четыреста два?
Никто не ответил.
Я взял тряпку, стёр четыреста два и написал триста семьдесят один. Крупно. Под пальцами мел переломился, и вторую единицу пришлось дописать обломком.
Лыков дождался, пока я отойду от доски.
— В Осташине прочтут так: при Сомове было четыреста два, при Ветлугине стало триста семьдесят один.
— Прочтут.
— Тогда не говори, что не предупреждали.
Я положил мел на выступ доски.
Клавдия Никитична подняла обломок и ниже написала:
640
Между двумя числами осталось пустое место. До потребности не хватало двухсот шестидесяти девяти центнеров. Клавдия закрыла ведомость и села.
Десятого числа, в субботу, я вывесил ведомость выработки — вторую подряд. Пятьдесят три фамилии, и шестнадцать из них были те самые, с решёт, и против каждой стояло, сколько мешков перевешено.
Доска с семенами висела отдельно, и путать их я не собирался: одна показывала, что люди сделали, другая — чего у хозяйства нет.
Глава 6
«Очередь на весну»
Четырнадцатого я сосчитал зёрна на блюде.
Взошло семьдесят одно из ста. Я посидел над блюдом минут пять и понял, что не узнал ровно ничего: горсть я брал из общей кучи, а общей кучи в этом складе не бывает — есть четыре захода, и семьдесят одно может значить и девяносто у стены, и пятьдесят у двери, и любую другую пару чисел, дающую в среднем то же самое.
Я поставил четыре блюда, по одному на каждый заход, и на каждом надписал ряд.
Счёт назначил на двадцать первое. Так у меня в апреле завелась привычка, от которой я потом не избавился до конца жизни: прежде чем радоваться средней цифре, спросить, из чего она средняя.
Совещание было пятнадцатого, в четверг, в конторе МТС: своего помещения у района для таких дел не имелось, а у станции была большая комната с картой зоны на стене.
Собрались одиннадцать председателей и Гречко. Стожаров сидел с торца, отдельно, с двумя папками.
Первый час говорили про сроки. Такой разговор все знают наизусть. Вслух произносят только то, что пойдёт в протокол.
Я почти не слушал. Я смотрел на карту.
Зона Осташинской МТС на ней разбита по хозяйствам. По каждому две цифры: пашня и то, что станция обязана сделать.
Цифры не менялись с прошлого года.
Машин стало на две меньше.
Цифры не изменились ни у кого.
Потом перешли к семенам.
Стожаров развязал первую папку.
— По району на семенную ссуду заявлено две тысячи сто сорок центнеров. Фонд к распределению — тысяча шестьсот двадцать. — Он положил руку на лист. — Дальше объяснять не надо.
Дальше объяснять и правда было не надо.
Он читал по списку: кому сколько. Мы записывали.
Никольскому — двести восемьдесят при заявленных трёхстах десяти. Заозерью — сто девяносто при трёхстах. Сухоборью — сто сорок при двухстах пяти. И так по всем восьми.
Ни одному не дали столько, сколько просил. Двоим дали больше половины. Одному — треть.
Двое переспросили. Один попробовал спорить. Ему назвали его же заявку прошлого года и спросили, куда делось то, и он замолчал.
Я в это время делал то, чего до апреля за собой не знал: считал не свою строку, а чужие. Если фонд тысяча шестьсот двадцать, а заявлено две сто сорок, то недодано пятьсот двадцать, и эти пятьсот двадцать кто-то возьмёт на себя. Взять их можно двумя способами: снять площадь или сеять реже. Первый способ виден в бумаге, второй нет.
Оттого он и предложит мне первый.
На «Пути Ильича» Стожаров остановился и поднял глаза.
— Двести десять.
— Заявлено двести шестьдесят девять.
— Двести десять. — Палец он со строки не убрал. — Возвратная, из урожая. Условия те же, что у всех: отдать в этом году, натурой, по акту.
— Всеволод Игнатьевич. Двести десять и триста семьдесят один — это пятьсот восемьдесят один. Потребность шестьсот сорок.
— Я слышал вашу цифру. — Он раскрыл вторую папку и достал оттуда лист, который, как я потом понял, приготовил заранее. — Егор Кузьмич, у вас есть выход, и выход законный. Вы снимаете с плана сто тридцать гектаров яровых и сеете то, что у вас есть. План вам корректируют по факту наличия семян, я это проведу. Никакого нарушения. Никакого срыва.
За столом стало заметно тише. Восемь человек слушали внимательно, потому что каждому из них тоже недодали.
— Сколько это будет стоить? — спросил я.
— Ничего не будет стоить. В том и дело.
— В этом году ничего. А на будущий год?
Стожаров помолчал.
— План даёт область.
— А заявку в область пишете вы. И пишете по этому году.
Он не ответил, и мне этого хватило.
— Значит, эти сто тридцать я снимаю не на год, — сказал я. — Я их снимаю на сколько-то лет вперёд, и года через два никто уже не вспомнит, что они у нас были, и в бумагах будет стоять, что хозяйство такое и есть.
— Не драматизируйте.
— Я считаю. — Я взял свою тетрадь. — Сто тридцать гектаров — это, по прошлому году, работа для сорока с лишним человек на весну и осень. Это трудодни, которых не будет начислено. Это хлеб, который не пойдёт ни в поставку, ни людям. И это, между прочим, те самые центнеры, которыми я должен отдавать вам же ссуду.
— Мне вы ничего не должны. — Обиды в этом не было никакой: так поправляют в бумаге фамилию.