На третий день начали веять.
Веялка у нас одна, ручная, и её перетаскивали от отделения к отделению, и перед каждым перетаскиванием вычищали ситó и короб, и вычищал их всякий раз Кузьмин сам, потому что бабам он этого не доверил.
Отход собирали в отдельные мешки, по мешку на отделение, и мешки Гринберг велел не смешивать и подписать.
С первого отделения отход вышел вдвое против второго и третьего.
Мы высыпали его на брезент, все трое, и разровняли.
В отходе шла полова, шла мелкая невыполненная овсянка, и шло семя: осот, лебеда, марь, и ещё какое-то мелкое, чёрное, которого я не знал. Гринберг сел на корточки и разгрёб ладонью — тем же движением, каким разгребал в июле на поле.
— Вот куда ушла часть вашей прибавки.
— Много?
— Считать будем в понедельник.
Двадцать первого небо испортилось.
Двадцать второго, в воскресенье, с полудня стало парить, и Пестов сказал, что к ночи польёт. Агрегат нам вернули двадцатого и с того числа он опять шёл по общему клину; к вечеру двадцать второго общего клина было убрано девяносто четыре гектара, а стояло сто двадцать три.
Вечером мы свезли все три партии в амбар.
Свезли их порознь, тремя ходками, и в амбаре Кузьмин отгородил им три закрома, и на каждом закроме написал мелом: 13, 5, 5-отв.
Дождь пошёл в первом часу ночи.
Я слышал его лёжа и слушал часа полтора, и за эти полтора часа успел проделать всю ту работу, которую человек в такие ночи проделывает обязательно и без всякой пользы: пересчитал, сколько дней у нас осталось от окна, прикинул, сколько дней уйдёт на просушку валков, если завтра станет ясно, и сколько уйдёт, если не станет; вспомнил, что два дня из этого окна я отдал сам, добровольно, семнадцатого июля, при телефонном разговоре, в котором Гречко прямо предупредил, кого мне придётся благодарить; и наконец додумался до того, что благодарить мне придётся себя, и что делать этого я не стану, потому что отдал их не зря. Три партии стояли под крышей и под замком, а на обычном поле стояло всё остальное, и всё остальное было в десять раз больше.
* * *
Двадцать третьего, в понедельник, взвесили чисто.
Приехал Гринберг, приехал Ремнёв на попутной подводе — оба к девяти. Клавдия Никитична принесла книгу. Лыков пришёл сам, никто его не звал.
Веса вышли такие:
Тринадцать гектаров, навоз, без оборота пласта — девяносто центнеров и четыре десятых.
Пять гектаров, навоза не было, без оборота — двадцать три и шесть.
Соседние пять гектаров отвальные — двадцать один и девять.
Клавдия Никитична поделила при всех — сперва на счётах, потом на бумаге, потому что на счётах доли получаются неудобно и она им в дробях не доверяет. Считала она вслух, как считают при свидетелях, и всякий раз называла делимое и делитель прежде частного.
Шесть и девяносто пять сотых. Четыре и семьдесят два. Четыре и тридцать восемь.
Восемь лет это поле давало около четырёх.
Никто ничего не сказал.
У меня в эту минуту было наготове несколько фраз, и все они начинались одинаково, и ни одной я не произнёс, и не произнёс не из скромности, а по расчёту, в котором стыдно признаваться: человек, сказавший «я говорил», отдаёт свою правоту в чужие руки, потому что после этих слов спорят уже не с полем, а с ним. Поле спорить не умеет. Я умею, и потому мне было лучше молчать.
Ремнёв записал все три и переписал деление, и первый раз за неделю у него сделалось лицо человека, который чего-то не понимает.
— Так у вас в среду восемь с четвертью было.
— Было, — сказал Гринберг.
— А теперь шесть девяносто пять.
— Теперь шесть девяносто пять. — Он взял у Клавдии листок. — И вот отсюда, Константин, начинается то, ради чего вас сюда посадили с тетрадью. Смотрите.
Он взял у Ремнёва перо и написал на обороте два столбика, один под другим, и в каждом по три числа.
В верхнем стояло то, что вышло бы по сырому весу: восемь и двадцать пять сотых, пять и тридцать две, четыре и девяносто четыре. В нижнем — то, что вышло на самом деле: шесть и девяносто пять, четыре и семьдесят две, четыре и тридцать восемь.
По верхнему первая полоса была лучше второй в полтора раза с лишним. По нижнему — меньше чем в полтора.
— Разница между этими двумя счётами, — сказал Гринберг, — это вода и сорняк. Воды на всех трёх полосах примерно поровну. А сорняк — нет. Отход с первой полосы вдвое против прочих, и в нём семя. Стало быть, часть прибавки, которую дал навоз, навоз же и забрал обратно.
Ремнёв записал и это, и переписал оба столбика к себе, и, переписав, спросил, какой из них он должен везти в район.
— Оба, — сказал Гринберг. — И надпишите над каждым, какой есть какой. Если повезёте один, то повезёте неправду, каким бы он ни был.
— Теперь главное, и запишите это первой строкой. — Гринберг положил ладонь на листок. — Главный прирост на этом поле дал навоз. Не способ обработки. Навоз.
— А способ? — спросил Лыков.
— А способ вот. — Он показал два нижних числа. — Четыре семьдесят два против четырёх тридцати восьми. Разница есть, и она в нашу сторону, и она маленькая. Настолько маленькая, что я не возьмусь сказать, отчего она: от способа, от того, что поля разные, или от того, что год такой.
— Значит, зря пахали? — сказал Ремнёв.
— Значит, на этом клину не пахать было не хуже. Это всё, что мы узнали. Этого мало для системы и достаточно для одного тонкого подзола.
И прибавил, уже мне:
— Четвёртое ограничение допишем сегодня.
— Какое четвёртое?
— Ленты. Мы вырезали из обеих полос по саженной ленте и в счёт их не поставили, и на этом каждая полоса потеряла по мелочи. Мелочь эта в обе стороны, и я думаю, что она не меняет ничего, но думать и знать — разные вещи, и в бумаге должно стоять то, что мы делали.
Протокол дописали к обеду.
В нём стояло: три чистых веса и три сырых, с указанием, какой есть какой; три деления; отход по отделениям; четыре ограничения; и вывод в две строки.
Вывод был такой: отказ от оборота пласта на участке Гарь снижения урожая по сравнению с соседней отвальной обработкой не повлёк; основной прирост на удобренной полосе связан с внесением навоза; для проверки способа обработки требуется повторение в 1955 году с повторностями и без внесения навоза на всех полосах.
Слова «доказано» в протоколе не было ни разу. Слова «система» тоже.
Подписали втроём.
Я вышел из амбара и пошёл через двор, и на дворе стояла та же самая тачка с отбитым бортом, которую я собирался чинить с мая, и я взял молоток и стал её чинить, и провозился с ней час, и никто ко мне за этот час не подошёл.
Лыков нашёл меня уже на выходе.
— Егор Кузьмич.
— Да, Пров Данилыч.
Он подержал шапку.
— На будущий год делай, — сказал он. — Я мешать не стану.
И, отойдя два шага, обернулся:
— А что ты вообще прав — этого я не сказал.
К вечеру приехала районная полуторка.
Шофёр вылез, спросил меня и передал на словах: завтра к десяти в райком, к Ярцеву.
— Ещё что?
— Ещё сказали: с бумагами.
Дождь шёл всю ночь на понедельник, весь понедельник до полудня и снова с четырёх. На обычном поле у нас стояло сто двадцать три гектара.
Глава 17
«Второй разговор»
В райком я приехал двадцать четвёртого к десяти, как было велено, и приехал с бумагами.
Четырнадцать вёрст до Осташина мы шли два с половиной часа, потому что дорогу за двое суток размыло и на низинах Серко шёл по бабки. Ехал я и смотрел по сторонам, и смотреть было на что: у Никольского за поворотом лежал овёс, полёгший полосами, как ложится хлеб, которому дождь пришёлся на молочную спелость; у заозерских за мостом стояли суслоны, потемневшие снизу и не свезённые; и на всех этих полях, сколько я мог видеть, не работал ни один человек, потому что работать по такой мокроте нечем и незачем, и это было единственное утешение, какое я вёз с собой в район.