Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Полчаса на раз. И вхолостую гонять.

— И вхолостую.

Он сплюнул за борт и посмотрел на Шумкова, а Шумков не посмотрел на него.

Ремнёв стоял тут же.

Это и был человек от района, про которого Стожаров сказал двенадцатого. Парень лет двадцати двух. Кепка, ботинки не по полю, общая тетрадь под мышкой. Звали Костя. Отчества он не называл, а я не спрашивал. Сказал, что ему велено быть при взвешивании и записывать. Больше в первый день не сказал почти ничего.

Пошли в девять.

Первая полоса шла до половины пятого. Овёс стоял высокий и густой. Комбайн брал его тяжело. Два раза вставали из-за забоя, второй раз выгребали руками, вчетвером, полчаса. Возчики стояли в очередь, три подводы. Зерно из бункера шло с трухой и с зелёным. На подводе оно оседало и слёживалось.

В половине пятого дошли до колышка.

И вот тут агрегат не остановился.

Я стоял с той стороны, у весов, и увидел это позже всех: комбайн прошёл вешку и пошёл дальше, в пятигектарную полосу, ровно и не сбавляя, как идут, когда решено идти.

Побежал Кузьмин. Побежал я.

А остановил его Лыков.

Пров Данилыч стоял у самого колышка. Он стоял там с девяти утра и за семь часов никуда не отошёл. Агрегат пошёл мимо, и он шагнул на стерню перед трактором и поднял руку.

Шумков затормозил в трёх шагах.

Комбайнёр перегнулся с мостика и сказал что-то, чего я не расслышал за мотором, и Лыков ответил ему тоже коротко, и оба замолчали.

Я подошёл. Прошли они за колышек метра четыре, не больше.

— Сдай назад, — сказал я.

Сдали.

Кузьмин с двумя бабами сжали эти четыре метра серпами и отнесли в сторону, к лентам, и записали к смешанному.

А Лыков всё это время стоял, где стоял, и когда я к нему повернулся, он свернул шапку и развернул её обратно.

— Оно, конечно, — сказал он, — я против был.

— Были.

— Ну так тем более. — Он посмотрел на колышек. — Если мерить, так мерить.

Бункер трясли трижды за день.

Делается это так. Комбайнёр открывает лючок и выгребает совком. Потом двое лезут наверх и вытрясают остатки руками через горловину. Потом молотилку пускают вхолостую на пять минут. После первого раза комбайнёр набрал со дна горсть и показал на ладони: зерно, полова, две головки осота.

— Вот это, — сказал он, — пошло бы к твоим пяти гектарам.

Горсть была невеликая. С полфунта.

Но на пять гектаров она легла бы вся. А на тринадцати её бы никто не заметил. И весь наш июль стоил бы ровно столько, сколько стоит эта полова.

Неудобренную пятёрку взяли в тот же день, к восьми, и взяли быстро: там и брать было нечего. Соседние пять, отвальные, оставили на завтра.

Назавтра, девятнадцатого, их прошли до обеда. Бункер вытрясли опять, хотя после них трясти было незачем. Вытрясли для порядка, при Ремнёве, чтобы в тетради стояло: трижды.

Ворохи свозили на ток порознь, каждый своей очередью подвод. Между очередями ток подметали. Мели до глины. Весы у нас амбарные, десятичные, с гирями, под навесом, и к ним ведут доски.

Взвешивали при Ремнёве.

Записывал он внимательно. Сперва вес с подводой, потом тару, потом разность. Каждую разность повторял вслух и ждал, пока я кивну.

Сырой вес вышел такой: с тринадцати гектаров — сто семь центнеров и три десятых; с пяти без навоза — двадцать шесть и шесть; с соседних пяти отвальных, взвешенных на другой день, — двадцать четыре и семь.

Ремнёв подчеркнул все три и поставил даты — восемнадцатое против двух первых, девятнадцатое против третьей.

Потом посчитал в столбик на последней странице и посмотрел на меня.

— Восемь с четвертью выходит.

— Что восемь с четвертью?

— На гектар. По первой полосе. — Он показал мне столбик. — Сто семь и три на тринадцать.

Гринберг, приехавший к вечеру, взял у него тетрадь, посмотрел на столбик и вернул.

— Верно посчитано. И считать этого нельзя.

* * *

С девятнадцатого по двадцать второе мы сушили.

Про эти четыре дня в книге правления записано одно слово: «сушка». А для меня они стали худшими днями августа, потому что делать в них было решительно нечего, а не делать я не умею.

За эти четыре дня я дважды в сутки ходил на общий клин, где мне решительно нечего было делать, потому что там работали без меня и работали правильно, и всякий раз, придя туда, я стоял у края и считал глазами то, что и так стояло в книге у Клавдии Никитичны, а сосчитав, шёл обратно на ток, где мне тоже нечего было делать, и по дороге между этими двумя местами додумывался до вещей, до которых в рабочее время не додумываются.

Например, до того, что человеку, у которого дело идёт само, полагается быть довольным, а он вместо этого делается несносен и себе, и другим, и что причина тут не в характере, а в устройстве: пока считаешь ты, ошибка твоя, и её можно выправить, а пока считает время, выправить нельзя ничего, и остаётся только ходить.

Ток у нас глинобитный, под открытым небом, с одним навесом на четверть площади. Кузьмин за первый день поставил на нём дощатые перегородки в две доски высотой и разгородил ток на три отделения, и между отделениями оставил проходы в сажень, и по этим проходам никто ничего не носил — носили в обход.

Каждое отделение перелопачивали дважды в день, утром и после обеда, и перелопачивали разными лопатами, и лопаты стояли каждая у своей перегородки, воткнутые в свой ворох.

Работали на току шесть баб и двое подростков, и распоряжалась там не я и не Кузьмин, а Настасья Прокофьевна, которая на всякое дело, где надо не спешить, а не перепутать, годится лучше всех в Кулигах и знает это про себя. Она развела людей по отделениям в первый же день и за четыре дня ни разу их не переставила, и когда одна из баб на третий день перешла со своего отделения на соседнее взять лопату, потому что своя была занята, Настасья Прокофьевна сказала ей три слова, после которых та вернулась и ждала.

В первый же вечер я взял мел и хотел написать на доске три числа, поделённые на гектары.

Гринберг мел у меня отнял.

Отнял он его буквально, вынул из пальцев. Удивил меня при этом не поступок, а то, как это было сделано, — без всякой резкости, как отнимают инструмент у человека, который берётся не за своё дело.

— Егор Кузьмич. Сырое зерно весит воду.

— Я понимаю.

— Не понимаете. Вы сейчас напишете восемь с четвертью, пять и тридцать две сотых и четыре и девяносто четыре, и через месяц эти цифры будут ходить по району, и никакой чистый вес их уже не догонит.

Он положил мел на подоконник, за раму, откуда его надо было доставать.

— Сколько ждать?

— Пока не перестанет.

— Что не перестанет?

— Падать.

Он сел на весовую площадку. Объяснял он в этот раз коротко, потому что дело было простое.

— Лаборатории у вас нет и у меня нет. Стало быть, влажность мы не измерим. Но мы можем взвешивать.

— Что взвешивать?

— Всё. Каждый вечер, в один и тот же час, каждое отделение отдельно. Пока вес падает — зерно отдаёт воду. Когда перестанет падать — отдало.

Он показал на три отделения по очереди.

— И вот тогда, и только тогда, когда он перестанет падать у всех трёх, эти три числа можно поставить рядом.

— А если у одной перестанет раньше?

— Значит, ждём остальных. Иначе сравним сухое с мокрым.

Взвешивали в семь вечера.

Числа по первому отделению я помню наизусть, потому что переписывал их четыре вечера подряд: сто семь и три, сто два и восемь, девяносто семь и шесть, девяносто три и один, девяносто и четыре.

Второе отделение шло так: двадцать шесть и шесть, двадцать пять и четыре, двадцать четыре и семь, двадцать четыре и одна, двадцать три и девять. Третье почти в тот же след, только примерно на два центнера ниже с самого начала и до конца.

Оба они падали медленнее и меньше первого, и это было понятно и без объяснений: воды в них было меньше, потому что и всего в них было меньше, а в первом отделении вместе с зерном лежала ещё и зелень — недозрелые метёлки, стебли сорной травы, всё то, что растёт гуще там, где лежал навоз, и что держит в себе воду дольше самого зерна.

31
{"b":"977856","o":1}