— Верх дошёл. А низ ещё неделю.
— И что?
— Верх надо поднимать. Сегодня, завтра. Он перестоит и станет ронкий.
Ронким она называет волокно, которое от перележки садится и рвётся, и слово это я тогда услышал впервые.
Вот тут мы и разошлись.
Я сказал, что поднять полпартии нельзя.
Сказал я это не сгоряча и не из упрямства, и до сих пор считаю, что довод у меня был не глупый. Весь наш год стоял на том, что партия — это одна запись: одна делянка, один срок, один вес, одна квитанция и одно имя того, кто за неё отвечает. Так записано в майском решении, так заведены три книги, так это объяснялось бабам в мае и так же — правлению.
Подними мы половину двадцать седьмого, а половину второго октября — и партии не станет. Будет две неполные, у которых разные даты и разная вылежка, и на приёмке нас спросят, что это такое, и правильно спросят.
— Запиши двумя строками.
— Двумя строками — это две партии.
— Это одна партия, поднятая в два срока.
— На приёмке этого не поймут.
— На приёмке поймут руками. Они не бумагу мнут.
Я не согласился.
Не буду выдумывать себе задним числом ни колебаний, ни предчувствий: в тот вечер я был уверен, что прав, и уверен был спокойно, ровно и без всякого напряжения, какое бывает у человека, когда он уговаривает сам себя.
У меня перед глазами стояла квитанция, которой ещё не было, и графа в ней, и то, как я эту графу объясняю Стожарову, и как он ведёт по ней пальцем и спрашивает, отчего у одной партии две даты подъёма, а у двух других по одной; и я заранее слышал собственный ответ, и ответ этот в моей голове звучал складно, и складность его была мне приятна.
Весь год я строил дом, в котором каждая вещь имеет свою строку и каждая строка отвечает за себя, и дом этот к сентябрю стоял, и стоял хорошо, и в нём было прибрано. А в тот вечер мне первый раз в жизни предложили ради одной живой вещи вынуть из этого дома одну доску, и я отказался, и отказался тем самым доводом, которым весь год отбивался от чужих людей, — тем, что запись должна сходиться.
— Поднимаем всю. Второго.
Груня постояла.
— Хозяин — барин.
И ушла.
Больше она к этому не возвращалась ни разу — ни в тот вечер, ни после, ни в октябре, ни в ноябре. И это, я думаю, было хуже всего, что она могла сделать.
С двадцать седьмого пошли дожди.
Не ливни — обкладные, мелкие, по полдня, с перерывами, и после каждого такого дождя роса на низине не сходила до полудня, а бывало, что и не сходила совсем.
Верхний край первой партии лежал в этой сырости ещё пять суток.
* * *
Двадцать девятого пришла Дарья.
Пришла сама, в правление, к семи утра, и села, не дожидаясь приглашения.
— Две партии поднимать когда?
— Тридцатого и первого.
— Людей сколько надо?
— Двадцать. На два дня.
Она посчитала в уме.
— Дам двадцать. Тридцатого и первого. У меня в эти дни копка, но копка два дня подождёт, а лён твой не подождёт.
Я начал было благодарить.
— Погоди. Не за так.
И положила на стол свою книгу.
Речь шла не о том, чтобы ей дали сверх. Речь шла о том, до чего я не додумался сам.
Её люди в конце сентября копают картофель. На копке у них своя расценка, объявленная в мае. На перевязке и вывозке тресты расценка другая, льняная. Работают её двадцать человек два дня на льне — значит, два дня зарабатывают по чужой работе. А свою теряют.
— Сколько разница?
— Не знаю. Считай.
Клавдия Никитична считала при нас двадцать минут.
Разница вышла в пользу картофеля, и вышла невелика, но она была, и на двадцать человек за два дня набралась в сумму, которую стыдно не заметить.
— Как хочешь: доплатить или зачесть.
— Ни того ни другого. Объяви расценку на перевязку с надбавкой на эту разницу. И объяви сегодня, до выхода. Не мне объяви — им.
Я объявил в тот же день, при её людях и при своих, и Клавдия вывесила на доске отдельным листом.
— Вот теперь дам.
И прибавила, уже в дверях, то, за что я к ней с тех пор отношусь иначе:
— Ты в марте сам это правило вывесил. Я по нему и живу.
Двадцать человек Дарья привела тридцатого к семи.
Четырнадцать баб её звена. Четверо подростков. Двое стариков, тех же, что теребили. Груня развела их по Долгой пожне, как на расстиле: пара на полосу, полоса от края до конца.
Тридцатого подняли среднюю партию.
Подъём — это когда ленту сгребают с земли, встряхивают, вяжут в снопы и ставят на просушку, а потом свозят под навес.
Сгребают руками и граблями с тупым зубом, чтобы не рвать. Встряхивают: выходит земля и подгнившая труха. Вяжут слабее, чем на тереблении, чтобы внутри ходил воздух.
Подвод в тот день было шесть. Пестов дал их с условием, что к четырём они уйдут на зерно, и в четыре они ушли, и последние две ходки делали уже на двух. Треста с Долгой шла ровная. Серая по всей длине. Волокно сходило так, как Груня показывала на пробе.
Первого подняли ближнюю с выгона.
Выгон к тому дню начали топтать. Пастух дважды прогнал стадо краем. Пестов ставил мальчишку заворачивать, мальчишка два раза не доглядел. Потоптанное Груня велела собрать отдельно и в счёт не ставить. Вышло около воза. Она была похуже. Местами перележала на плешинах, где земля голая и грело сильнее. Эти места Груня велела вязать отдельно. Связали. Положили под навес с краю.
Второго, в субботу, подняли первую.
Подняли её всю, разом, как я и назначил пятью днями раньше.
Свозили в дождь, под мешками. Под навес она легла последней, к самой стене: места к тому часу оставалось только там.
Под навесом к вечеру второго стояло всё, что мы взяли с трёх стлищ, и стояло раздельно, по трём углам, с жердями и выжженными номерами, переставленными туда же с полей.
Возов вышло: со средней сорок один, с ближней тридцать восемь, с дальней тридцать четыре.
Дальняя дала меньше всех и по возам, и потому, что два пятна в низине остались непостланными, и потому, что потоптанное с выгона мы в счёт не поставили, а воз этот всё равно кто-то привёз и куда-то положил.
Клавдия Никитична записала все три числа в тот же вечер, и рядом с ними записала даты подъёма: тридцатое, первое, второе.
У первой партии дата стояла одна.
Я на неё посмотрел и остался ею доволен.
Вечером второго Груня взяла из этого края три горсти.
Одну с верху ленты, одну из середины, одну снизу.
Верхняя рассыпалась. Волокно с неё сошло, но сошло короткими клочьями, и на просвет пряди были не длинные, а рваные, и она пропустила их сквозь пальцы и не сказала ничего.
Средняя была хорошая.
Нижняя не отдала волокна вовсе.
Груня сложила все три на доску, рядом, и повернулась ко мне.
— Егор Кузьмич. Эту первой не вези.
— Почему?
— Потому что её первой посмотрят внимательнее всех.
Глава 20
«Ноль семьдесят пять»
Первый обоз грузили десятого, в воскресенье, ещё затемно, при фонарях. К вечеру под навесом стояли одиннадцать готовых возов; ещё одиннадцать предстояло везти вторым рейсом.
Первой я повёз ту самую партию.
Груня второго октября просила везти её не первой, и я эту просьбу не исполнил, и причину себе тогда назвал такую: если выйдет плохо, то лучше узнать это на первой, пока с двумя другими ещё можно что-нибудь сделать. Причина была не худшая из тех, какие бывают. Но просила она не об этом, и по сей день не знаю, чего в моём решении было больше — расчёта или того, что мне хотелось поскорее развязаться с тем краем навеса, куда я старался не смотреть.
Всего было двадцать два воза груза и одиннадцать возчиков: каждому по одному возу в каждом из двух рейсов. Первый обоз тронулся в понедельник, одиннадцатого, в шестом часу. До Осташина четырнадцать вёрст, а с гружёным возом по октябрьской дороге это четыре часа. В очередь надо было встать до полудня.
Тресту у нас грузили не как снопы и не как сено. Груня велела ставить её рядами, комлями вниз, и перевязывать воз поперёк в двух местах, не перетягивая. Сверху положили мешковину; в дороге она сползала, и её приходилось поправлять.