Груня посмотрела на низину.
— Кладу.
Объяснила она это в трёх фразах, и фразы эти я после того сентября вспоминал больше, чем мне бы хотелось.
Спасать надо там, где есть что спасать. Средняя партия при хорошей вылежке даст волокно, за которое возьмут настоящие деньги, и потерять его на кочках — значит потерять их зря. А дальняя — изреженная, ветвистая, толстая в стебле — хорошего номера не даст ни на какой пожне, и лучшее место на неё истратится впустую.
Всё это было верно.
Я согласился, и согласился не под нажимом, а потому, что не нашёл возражения. Единственное, что я сделал, — попросил Клавдию Никитичну записать в решении, кто что предложил, и записать поимённо.
Груня на это только пожала плечами.
— Пиши. Мне не жалко.
Про выгон я в тот же вечер спросил Пестова отдельно, потому что тридцать один час, названный им на меже, так и остался висеть.
— Кто гонит?
— Гнать некому. Пастух один, ему шестьдесят два.
— Значит, подпасок.
— Значит, подпасок. Мальчишка. Утром и вечером, две версты в конец.
Правление решило это двенадцатого, и решило так: подпаска ставим на месяц, пишем его в ведомость наравне, по два часа в день, и записываем, что часы эти отнесены на льняной участок, а не на животноводство.
Кузьмин спросил, зачем такая точность в мелочи.
— Затем, — сказал я, — что через год кто-нибудь станет считать, во что нам обошёлся лён, и я хочу, чтобы он нашёл там всё, включая мальчишку.
Мальчишкой пошёл Санька Мокеев. Тридцать один день, шестьдесят два часа. В октябре он их получил.
Расстилали три дня.
Одиннадцатого — среднюю на Долгую пожню. Двенадцатого — ближнюю на выгон. Тринадцатого — дальнюю в низину.
Делается это так. Сноп развязывают, берут горсть за комель, кладут на землю и ведут рукой от себя, разбирая, чтобы стебли легли в один слой и в одну сторону. Лента выходит шириной в аршин с небольшим, и толщина её — это всё: положишь толсто, низ сопреет, а верх не дойдёт.
Границы между стлищами разметили жердями, вбитыми через каждые двадцать шагов, и на каждой жерди Кузьмин выжег номер партии.
Считать ленту на глаз я не умел, и первые полдня мне казалось, что мы стелем слишком тонко и льна не хватит на всю пожню. Хватило ровно. Груня развела людей так, что каждая пара шла своей полосой от края и вела её до конца, и полосы эти сходились без просветов и без нахлёста, а каким счётом она это рассчитала, я не понял ни в тот день, ни после.
Двенадцатого стелили на выгоне, и там пошло хуже: на плешинах лента ложилась прямо на землю, и Груня велела в таких местах подгребать под неё сухую отаву с краёв, чтобы был хоть какой-то подстил. Подгребали граблями, и за день натаскали столько, что после этого край выгона стоял голый.
Тринадцатого стелили в низине.
Работа эта была самая долгая и самая нехорошая. Кочка идёт через каждые два шага, и лента через неё перегибается, и как её ни расправляй, на горбу она лежит на воздухе, а в промежутке — на сырой земле. В двух местах, где стояла вода, стелить не стали вовсе: Груня обошла эти пятна и оставила их пустыми, и площадь их прикинули на глаз и записали, чтобы потом не удивляться недостаче.
Кончили в шестом часу.
Даты расстила записали отдельно, каждую свою.
Зерновой клин тем временем не стоял. С тридцать первого августа две конные жатки брали пятьдесят один гектар прямостоячего. Пятого сентября на второй лопнула заплата полотна; Кузьмин за полдня перешил её и на следующее утро вернул в поле. Десятого прямостоячее кончили. Его вязали и ставили отдельно от полёглого: две строки должны были дойти до амбарных весов не смешиваясь.
С одиннадцатого двадцать восемь человек пошли на тридцать четыре полёглых гектара с косами и крюками. Брали по полеглости, назад шли порожняком, вязали сразу. Клавдия завела на эту работу отдельную строку и не сводила её с жатками.
* * *
Вылёживается лён не так, как сохнет сено, и первую неделю я вообще не понимал, на что там смотреть.
Смотреть надо было на цвет, и цвет менялся так медленно, что заметить перемену можно было только через день, а лучше через два; из зеленовато-соломенного он шёл в серый — не сразу и не весь, а пятнами, и пятна эти появлялись сперва там, где лента лежала тоньше и где её лучше продувало.
Ходил я на стлища каждый день, и ходил не потому, что от моего хождения что-нибудь менялось, а потому, что за четырнадцать дней вылежки председателю на льняном участке делать больше решительно нечего: люди все на картофеле и на зерне, работа идёт сама собой в земле и в воздухе, и единственное твоё занятие — смотреть, как медленно делается то, чего ты не умеешь ни ускорить, ни поправить.
К пятому дню я научился различать три вещи, о которых до сентября не знал вовсе: что лента, лежащая на отаве, и лента, лежащая на голой земле, седеют по-разному и с разной стороны; что после тёплой ночи с росой перемена за сутки видна, а после холодной и сухой — не видна вовсе, будто день пропал; и что белый налёт, который в первый раз я принял за иней и обрадовался, есть плесень, и плесень эта хорошая, потому что она-то и делает всю работу, и её отсутствие на низине встревожило Груню раньше всякой пробы.
Двадцать первого Груня велела оборачивать.
Оборачивают ленту руками или граблями: подхватывают и переваливают на другую сторону, чтобы низ вышел наверх. Делается это затем, чтобы стебель вылежал одинаково по всей длине, а не одним боком.
На Долгой пожне обернули за день и обернули один раз.
На выгоне тоже за день.
В низине провозились полтора дня и обернули криво, потому что кочка не даёт подхватить ленту целиком: подхватываешь через горб, и с горба она снимается легко и ложится на новое место ровно, а из промежутка тянется мокрым пластом и переворачивается комом. К вечеру второго дня Груня прошла всю низину ещё раз и в трёх местах перекладывала руками, и делала это молча, и лица у неё при этом было такое, какого я у неё за весь год не видел ни разу.
Двадцать пятого она велела обернуть низину вторично — против всякого обыкновения, потому что оборачивают один раз. Обернули. Ровнее не стало.
Двадцать седьмого, в понедельник, Груня пришла ко мне на пробу.
Тем же утром Пестов принёс счёт по зерну: последний ряд полёглого скошен, все тридцать четыре гектара пройдены руками. На это ушло четыреста пятьдесят три человеко-дня с лишним. Возку докончили двадцать девятого. Прямостоячее и полёглое стояли в разных скирдах; потери по полёглому предстояло увидеть на обмолоте, отдельным весом.
Проба делается руками. Берёшь горсть, ломаешь стебель, трёшь между ладонями и смотришь, отходит ли волокно от древесины и по всей ли длине оно отходит.
В тот день она обошла все три стлища подряд и с каждого взяла пробу, и я ходил за ней и держал горсти.
С Долгой пожни треста ломалась чисто и отдавала волокно длинной прядью по всей длине стебля, и Груня сказала одно слово: «дошла».
С выгона было хуже и было по-разному: с отавы шло так же, как с Долгой, а с плешин стебель отдавал волокно короткими клочьями, и таких мест на выгоне набиралось, по её счёту, десятая часть.
— Перележала?
— На плешинах перележала. Там земля голая, грело сильнее.
Я спросил, отчего же она не велела поднимать выгон раньше.
— Оттого, что девять десятых там ещё не дошли, — сказала она. — Из-за одной десятой всю партию не портят.
Я это тогда услышал и не связал с тем, что услышал следом. А следовало связать, потому что через полчаса она сказала мне ровно обратное про низину, и разница между двумя случаями была не в правиле, а в том, какая доля чего стоит.
Она принесла две горсти с низины.
Одну взяла с верхнего края, ближе к склону, где посуше. Вторую — снизу, от воды.
Верхняя была серая, ломалась легко, и волокно с неё сошло длинными прядями по всей длине стебля, и Груня показала мне их на просвет.
Нижняя не ломалась совсем. Она гнулась и не отдавала ничего, и когда я потёр её, как она велела, в руке остался целый стебель и на нём — костра.