Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Постоял и пошёл дальше. Ставить чужой узел в чужой мастерской без наряда — это не помощь, а история, которую потом кто-нибудь расскажет по-своему.

К шести ящик с инструментом закрыли. Спиридон принёс проволоку и скрутил ушки под пломбу — сам, хотя и это была не его работа.

* * *

Девятнадцатого с утра пошёл мокрый снег, и снег этот лип к железу и таял на нём, оставляя тёмные пятна.

Платформу подали к десяти, и первое, что мы сделали, — часа полтора собирали из шпал сходни, потому что постоянного помоста на этой ветке нет, а машина весит пять тысяч четыреста, и это ещё без ящика, и класть её вес на случайно сложенную клетку никто не станет дважды.

Сходни складывают в два ряда, шпала на шпалу, с перевязкой, как кладут кирпич, и всякий раз, положив ряд, надо пройтись по нему ногой и послушать, не качается ли; работа эта скучная, длинная и вся состоит из того, чтобы не торопиться, и потому её любят доверять тому, кто помоложе, а он и есть тот, кто торопится больше всех.

Тридцать первая пошла первой и пошла хорошо. Севка сидел на рычагах, Гречко стоял у нижнего конца и показывал ладонью, и машина взяла подъём ровно, без рывка, и на платформе, когда гусеница перешла с дерева на железо, звук поменялся так, что я услышал его спиной.

С двадцать восьмой вышло иначе.

Пускач на ней с осени крутил вяло, а в то утро на мокром снегу он не взял ни с первого раза, ни с пятого, и Никита Сазонов молча снял варежки, положил их на гусеницу, чтобы не унесло, и стал работать один, никого не подпуская: сначала прогрел, потом слил и залил заново, потом переставил зажигание на четверть и снова прогрел, и всё это молча, не выругавшись ни разу, а мы стояли и смотрели, и стояли мы двадцать пять минут.

Двадцать восьмая взяла на двадцать шестой.

Дым пошёл белый, потом сизый, и Никита ещё минуту не трогал рычагов, дал ей выйти на ровное, и только тогда полез на сиденье, и уже на сходнях, на середине, когда машина стояла носом вверх, было её видно всю снизу: катки, натяжитель, свежая смазка на пальцах, подтёк на левом борту, которого вчера не было.

Наверху обе поставили по концам платформы, подложили брусья, расклинили и прихватили проволокой в шесть ниток крест-накрест, а проволоку крутили воротком — тем самым, вчерашним, который лежал в ящике сверху и который вынули, потому что другого под рукой не оказалось.

Ящик поставили между машинами и опломбировали.

Пломбу ставил приёмщик, и весь его снаряд — плоскогубцы с насечкой, свинцовая бляшка, бечёвка — был размером с кулак и лежал в брезентовой сумке отдельно от прочего, а сама пломба, обжатая, оказалась не больше пуговицы, и всё-таки после неё ящик перестал быть нашим, и открыть его теперь имел право не тот, кто его собирал.

Всё это заняло от подачи до подписи четыре с половиной часа, и за четыре с половиной часа никто не сказал ни одного лишнего слова.

В конторке было натоплено и пахло сургучом. Гречко разложил на столе бумаги и стал их подписывать, а я стоял и читал через стол, вверх ногами, как читают чужое.

Пункт назначения был отпечатан на машинке: Кустанайская область, зерносовхоз «Степной».

Ниже, в отдельной строке, стояло, что четыре человека следуют при грузе.

— Пал Палыч. А назад они как?

Гречко дописал строку до конца, прежде чем ответить.

— Никак не написано.

— Я и вижу, что не написано. Я спрашиваю, как оно устроено.

— Кузьмич. — Он положил перо. — Отправитель не назначает обратного назначения. Я отправляю. Куда и когда их вернут, решает не отправитель.

— Припишите одну строку. От руки. «Возврат по окончании сезонных работ».

— И что она будет значить?

— Она будет в бумаге.

— Она будет в бумаге, — согласился Гречко. — Силы у неё не будет никакой, а бумагу она испортит, и бумагу мне переделывать, а платформа стоит. — Он придвинул к себе следующий лист. — Не разводи мне тут.

Я постоял, глядя, как он пишет.

Считать я умею. В разнарядке стояло слово «отправка». Слова «передача» в ней не стояло. Машины числились за станцией и продолжали за ней числиться. Работы, под которые их взяли, кончаются осенью, потому что осенью кончаются все работы. Из этого выходило, что к уборке обе вернутся, и выходило так гладко, что я даже не стал проверять себя вслух.

— Значит, сезонно, — сказал я.

Гречко продолжал писать.

— Значит, не написано.

Он не сказал «да» и не сказал «нет», и я услышал то, что мне было нужно.

Бумаг было четыре, и я, пока он писал, успел прочесть все.

В первой шёл сам груз: два трактора гусеничных, наименование, заводские номера, вес каждого и вес ящика с комплектом, число мест, род упаковки — «без упаковки, с креплением на месте», — и отдельной строкой, что крепление выполнено средствами отправителя. Во второй значились четверо сопровождающих поимённо, с годами рождения, и против каждой фамилии стояло, кем он числится. Третья была на ящик, с описью внутри и с номером пломбы. Четвёртая — та, из-за которой всё это и делалось: наряд станции на отправку с исходящим номером и датой.

И ни в одной из четырёх не было ни слова о том, что бывает после.

Я думал тогда, что это оттого, что бумаги короткие. Потом, к августу, понял, что дело не в длине: бумаги эти писаны не для того, чтобы что-нибудь помнить, а для того, чтобы отвечать за перевозку от подачи платформы до подписи получателя, и всё, что дальше этой подписи, в них не помещается по устройству.

Экземпляра колхозу не полагалось. Я спросил, можно ли списать, и Гречко пожал плечом и подвинул лист ко мне, а сам вышел курить.

Я переписал в тетрадь всё, дословно, включая исходящий номер и все графы по порядку, и переписывал минут десять, и рука у меня к концу отсырела.

В конторке, дожидаясь, пока он вернётся, я посчитал ещё кое-что, о которой в тот день не думал никто, кроме, может быть, самого Гречко.

В зоне Осташинской МТС одиннадцать хозяйств. На весенний график из всего парка выделили девять исправных тракторных агрегатов; с двадцать первого марта их оставалось семь. Значит, одиннадцати хозяйствам придётся делить семь машинных окон. Делить будет не арифметика, а тот, кто ведёт график. Я знал это ещё в мастерской, как механик, и мне понадобилось три недели, чтобы понять это как председатель.

Восемнадцатого, пока я был на станции, в Кулиги приезжали за подлинниками трёх ведомостей — тех самых, по навозу. Клавдия Никитична отдала под расписку, с описью в двух экземплярах, расписку положила в сейф, а опись показала мне вечером.

Двенадцать листов.

К Плахиным я зашёл в тот же вечер: обещано было сказать сегодня, а не завтра, а человек, откладывающий такие вещи на утро, обыкновенно делает это не из занятости, а оттого, что не знает, как начать.

Изба у них третья от околицы, окно по низу заклеено газетой. Марья открыла сразу, будто ждала у порога, и по тому, как открыла, стало ясно, что ждёт она с обеда.

Я сказал коротко: правление собиралось десятого, приняли, с первого апреля на ферму дояркой, стаж у неё есть и Дарья Пахомовна про этот стаж знает. Про март сказал прямо — трудодней на март нет, и март закрывает Гущина своими руками.

Она выслушала это стоя и ни разу не перебила, а потом отвернулась и стала поправлять на лавке то, что поправлять не надо было.

— Сергей Иванович просил сказать сегодня, — прибавил я. — Не завтра.

— Проводили? — спросила она, не оборачиваясь.

— Завтра, в десять.

— Он мне ходить не велел.

Её на станции назавтра и не было, как не было и матери Мишки. От Кулиг до станции четырнадцать вёрст, состава отсюда не услышишь; обе они, я думаю, просто стояли утром на своих дворах и считали время.

У калитки она меня окликнула.

— Егор Кузьмич. А если он к осени вернётся — меня с фермы снимут?

— Нет, Марья Ивановна.

— Это вы точно знаете?

— Точно. Ставка не его.

Это был первый вопрос про возврат, заданный мне вслух, и первый мой ответ по этому делу, в котором я был совершенно уверен; и уверенность эта, как выяснилось после, стоила ровно столько же, сколько все прочие мои соображения того марта, — то есть ничего, — но ей я ответил правду: ставка на ферме действительно значилась не за мужем, а за ней самой.

4
{"b":"977856","o":1}