— И что мне с твоего провала?
— А то, что слой у тебя снят с ставленной руки, — она отпустила мою кисть и вытерла свою о передник. — Со снегиревской. Ею бьет вся дружина, потому что всю дружину ей и выучили, а князя ты ею не достанешь никогда: родовую руку не учат, ее наследуют, и учить в ней попросту нечего. Родовых ожогов я на своем веку видела наперечет и все помню. Ни один не похож на то, что ты тут с ночи месишь. Брось.
Про снегиревскую школу я знал не с ее слов и не из книжки: это лежало у меня в голове с воскресенья, вынутое из головы связного вместе с его долгами и адресом на Дербеневской. Чужая память подсказывала охотно и даром, а проку с нее выходило столько же, сколько с остывшего слоя: морозовский удар она знала наизусть, а ответа на него не знала вовсе. Бросить я мог хоть сейчас, только бросать было не в пользу чего.
Кресло стукнуло колесом о доску, и Анастасия подкатилась к лохани сама, не спросив ни дороги, ни позволения, и положила ладонь на воду плашмя, будто примеряя ее к себе.
Ольга глаз не отвела.
— Родовая рука в этом доме одна, и она сейчас на воде лежит. Только ты, барышня, сначала послушай, чем платишь. Тебя с Кузнецкого еле собрали, источник у тебя вернулся не весь и не скоро, а он его вычерпает досуха и не заметит, потому что иначе не умеет.
— И полный он мне до Гнезда зачем?
— Затем, что ехать.
— Мне не на чем ехать, — Анастасия ладони не убрала. — Ставь.
Ольга молча подвинула табурет и села за креслом, а на край стола выставила свечной огарок и придавила его пальцем.
— Мерить буду по нему. Сгорит — сниму тебя с воды за косу, если сама не сойдешь.
Никифор придержал кресло за спинку, Анастасия повела свой переход над лоханью, и от воды пошел холод такой чистый, что у меня заныли зубы. Слой я снял с живой руки в упор, тем же, чем брал на Ходынке, и лег он мне в ладонь живым: горячим, коротким и с явным сроком. Дано мне было ровно на огарок, и ни на волос больше.
Первым заходом я не дотянул: чужой переход шел у меня в пальцах правильно до середины, а на середине я вел его уже своим, и вода отвечала мне тоже своим. На другом ушел раньше, чем нужно, и рано выдохнул. Огарок осел, Тишка перехватил лохань удобнее, а Ольга не сказала ничего, что для нее было хуже любого слова.
Заходом позже я довел чужой переход до конца, не подменяя его собою нигде, и попал.
На вдох холод в ее форме пропал совсем. Не ослаб, не сдвинулся, а именно пропал, будто из вещи вынули середину, а вещь того еще не поняла и стояла. В эту пустоту у меня и лег узел «Печати девяти», сам, без спроса и без чтеца.
Лохань разошлась вдоль клепки с сухим треском, воду выбило в стену плашмя, и стена приняла ее звуком, от которого посыпалась глина. Тишку кинуло к настилу, и я видел, как ему прихватило кисть коркой, серой и с искрой, а сам он все держал в горсти обломок клепки. Свеча у Никифора легла набок, пока старик ее не поднял. Слой погас у меня в руке раньше огарка, откат пошел от локтя в спину, и глина под коленями поднялась мне навстречу быстрее, чем я успел упереться. Анастасию держали за плечи и за кресло, потому что сходила она боком и молча.
Пальцы у меня на левой были сложены в узел — тот самый последний, что я вынимал по книге и по чтице, и не помнил я ни как его вязал, ни чем за него платил. При всех я про это не сказал ничего.
— Не трожь, — Тишка отвел Ольгину руку плечом и стал заматывать кисть сам, затягивая узел зубами.
Ольга плеснула ему на корку кипятком с плиты, и корка не подалась. Свечу она поднесла вплотную, подержала и убрала.
— Ни огонь, ни кипяток, — проговорила она. — Значит, само сойдет, когда захочет.
— А когда захочет?
— Того я тебе не скажу, Тиша, и никто в Гнезде не скажет.
— В воду я полез бы хоть сейчас, — Тишка положил на стол свою бухту, ровно, чтобы не раскатилась. — И под лед полез бы, и в лаз, куда Прокоп не идет. А под это не полезу, Ярослав Дмитрич, ты меня не держи и в глаза мне не гляди.
Никифор проводил его до калитки и вернулся один. Наверху хлопнула огородная створка, и по звуку было слышно, что человек ушел не в ссоре, а насовсем. Мест мы вчера разобрали по людям, а к рассвету одно осталось пустым.
К полудню, когда я уже сидел за столом и держал левую в подвесе из полотенца, Сивый привез с Дровяных складов обещанные веревки, лишний фонарь и своих людей, и спустились они по лестнице раньше него.
— Мезенцев Трифон, водолив, — сталкер показал на первого подбородком. — Кутьин Родион, мешочник, при лошади наверху. Что у вас тут ночью рвануло, что глина с потолка сыплется?
Рассказал я коротко и без картинок: лохань, кисть, ушедший человек и то, ради чего это делалось. Мезенцев слушал, глядя на клейменую дверь, а Кутьин — на меня.
Сивый сел на угол стола и заговорил так, будто счет у него был уже написан на ладони.
— Мезенцев идет под воду за день артельщика. Две тысячи, конец открытый, работаем, пока не станет. Кутьин доли не берет вовсе и в подпол не сходит: он наверху при лошади, и ему деньгами и вперед, за пять дней артельщика — десять тысяч.
Выложил я это при них нарочно.
— У меня ни рубля. И промывки нет, потому что мыть некому и нечего.
— Знаю. Кутьину нынче плачу я, из своего, а с тебя возьму осенью и не деньгами, — Сивый поглядел на мою левую в подвесе и почесал бровь. — И вот еще что. Брал я долю с первой промывки. После нынешней ночи беру со второй тоже, и это не жадность, а прейскурант: у тебя тут посуда в щепки расходится и люди со двора уходят, а первым в ход иду я.
— Бери.
— Хорошо ты соглашаешься, — фыркнул он. — Быстро.
— А ты хотел, чтобы я торговался с человеком, которому нечем платить?
Кутьин выспросил, войдут ли в его дни ночи, и получил ответ, что ночи входят, а утра нет. Про воду в ходу допытывался уже Мезенцев — стоячая она или проточная и холодна ли, — и за меня отозвался Никифор, проведя ладонью по доскам дорогу от клейменой двери в сторону работного заклада, а мешочник поглядел на нее через плечо водолива и отошел считать веревки.
— Хозяйка, а хозяйка, — окликнул Кутьин уже от лестницы. — Тому, что у вас тут ночью рвануло, имя есть?
Ольга даже головы не повернула, и Кутьин полез наверх, а Мезенцев до сумерек перебирал бухты, разговаривая только с Никифором и о воде.
— Хозяин, — Мезенцев тронул бухту носком сапога. — Тот, у кого кисть прихватило, он твой был или Сивого?
— Мой был.
— И много у тебя мест, где вода не по-божески?
— Пока одно, — я показал глазами на клейменую дверь. — В него мы и полезем, и вода там стоячая, а стоячей ты не боишься.
— Дорого встала твоя лохань, Ярослав Дмитрич, — Ярополк говорил из-под потолка тихо и по-хозяйски. — Человек, кисть, посуда, чужой источник и новые ставки. Прежде за такие деньги брали село.
В сумерки Лидия спустилась в подпол, чего не делала с приезда, и положила на стол прошитую кожей тетрадь, а руку с нее сняла только тогда, когда Ольга протянула свою.
— Из сохрана, — Лидия осталась стоять. — И я тут сяду, если позволите. Наверху мне слушать хуже, чем видеть.
Ольга села против меня, взялась за холст на левой и содрала его разом, не мочив и не жалея. Полотно отошло с кожей, я подышал через нос, и в подполе стало слышно, как наверху переступала Кутьина лошадь.
— Ты вчера решил, что про третью они не узнают, — Ольга не подняла головы. — Узнают нынче все, кто тут сидит, потому что вслепую я больше считать не стану и одна считать не стану тоже.
Ладонь она повела от кисти вверх, через локоть, к плечу, медленно, останавливаясь там, где я дергался. У локтя простояла дольше всего, а на плече подержала и убрала.
— Лидия Романовна, откройте на закладке и прочтите мне вот отсюда и досюда. Больше не надо.
— «Своя жила отписи не ведет и на счет не берет, а снимает кожею на месте: за полный глоток от пальцев до локтя, за другой от локтя до плеча, — читала Лидия ровным почтовым голосом, будто чужой адрес на конверте. — А чем возьмет за пятый и кто станет держать идущего снаружи, того я не…»