Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— И стол, с которого такую бумагу берут, тоже один и тот же?

— Один. — Гущин поднял на меня глаза, и в них не было ни торга, ни угрозы. — Деньги в машине, Ярослав Дмитриевич. Берете?

— Нет.

Отказа он ждал и потому ударил сразу, не меняясь в лице.

Глухо и мутно встал между нами лед в мой рост, и по тому, как ровно он лег, я понял: школа тут не родовая, так не бьют, а работают, коротко и без красоты, за плату. Из-за стены донеслось два пальца в свист, длинный и наглый, и с проселка ему сразу же отозвался мотор.

Мотор отозвался и ушел.

Развернулся он на отвале и взял вверх на гнездовскую дорогу, и слышал я это через стену, а уходило с ним то, ради чего они тут и стояли. Гущин на этот звук не обернулся и второго раза свистеть не стал, потому что второй был не нужен. Спокойно, как на работе, он обошел свою стену, стал ко мне вполоборота, перехватил поудобнее правую и остался ждать, а мне от всего проселка досталось одно: человек.

Взял я его не силой и не ремеслом.

Ударил он в грудь ледяным клином, я принял его на плечо и, пропуская по касательной, вошел ему под руку низом, как входят в толпе, а не в поединке. Тут же полотном на левой я поймал в кровь: бил он по мясу и знал, где у меня мясо. Ноги ему вынесло подсечкой, через мое бедро, и, падая вместе с ним, я вывернул так, чтобы встать коленом на грудину, а не на ребра. Наледь под его затылком хрустнула и просела, и по хрусту стало ясно, что сам он не встанет.

Дальше пошло то, чего на живом человеке никто до меня не клал.

Первый узел лег легко и сам собою, потому что ладонь помнила плиту и повела без меня. Медленно я вел второй и третий, чувствуя под пальцами не кожу, а натянутую бечеву, и бечева эта отвечала на нажим, как всякая жила. Криво сел четвертый и потянул за собой третий, и я его перекладывал, слушая, как под ладонями идет чужое горло. Аглая читала мне это под плитой вслух, а на пятом узле перечитывала, потому что с первого раза я не взял.

Тетрадь осталась у нее на пепелище, читать было некому, и на пятом узле память встала.

Ладони я держал на месте и ждал: какая там идет пятая? Строка пришла, только другая, читанная мне Аглаей дважды и второй раз с нажимом: руки не отымать до девятого, а кто отнимет ранее, тот распустит все положенное. Пятый лег наугад, шестой следом, и на шестом я стал, потому что седьмой надо было или знать, или не трогать вовсе.

Печать села неполной.

Правая рука у него омертвела на моих глазах: пальцы разжались, кисть завалилась на лед ладонью вверх и осталась лежать, будто не его. Бить ему было нечем, и вышло у него на лице не испугом, а досадой мастерового.

А голос при нем остался.

И закричал он этим голосом на берег сразу же — длинно, в полную силу, не зовя никого по имени, а выпуская крик на речку, как выпускают гудок. Крик пошел по льду, поднялся на склон и вернулся от крепи чужим.

— Место, — я нажал коленом. — Куда свезли Севастьяна?

Кричать он перестал и посмотрел на меня снизу вверх, и смотрел без всякого страха.

— Не скажу.

— Скажешь.

— Ярослав Дмитриевич, мне за молчание заплачено вперед, — выговорил он раздельно, слизывая с губы кровь. — И заплачено не деньгами.

— А чем?

— Тем, чего вы мне не дадите и дать не сможете…

Крик его уже шел по склону, и там ему отвечали голосами, бросив топор посреди работы. Времени оставалось ровно столько, сколько человек бежит от крепи до речки, и я задрал рукав на левой, на голом мясе под полотном, и взял его досуха.

Не приемом на лету, не льдом и не своей водой через горло — весь чужой источник разом, до дна, как выбирают колодец ведром за ведром, пока ведро не пойдет по камню. Быстро оно пошло по камню, много быстрее, чем я рассчитывал. Над нами встал пар, поднялся столбом и не расходился, а сквозь него в меня валилось чужое, и валилось не по порядку, а как вываливается из опрокинутого ящика.

Гнездовская дорога ночью и объезд через Мокрый съезд. Полночь у ворот, четыре у отвала, а в четверг — «морозовским скажешь сам». Морозовы через раз и всегда в третьем лице, как поминают подрядчика: работу ему сдают, а совета у него не спрашивают. Фрол на переднем сиденье жжет мотор и не глушит. Тесовый забор работного заклада при Гнезде, будка у ворот, стол под лампой, и Севастьяна ведут к столу, и чужая рука держит его за кисть сверху, чтобы вывел, а что в листе, из-под руки не видно ни строки. И голос — вежливый, ровный, без имени и без лица, не грозящий и не торгующийся, и при нем люди отвечают стоя. «Аникей, готово?» И, дослушав, тот же голос кончил фразу так: «Хорошо. Не задерживаю».

Голос этот я узнал не умом, а так, как узнают запах в чужих сенях, — телом и раньше всякой мысли. Где он мне звучал раньше? Память на это не отозвалась ничем, будто спрашивали вовсе не ее.

Сзади, от берега, по льду бежали двое, Васька впереди, а Тишка отставал, оскальзываясь и не бросая багра.

Пришлось отнять ладони.

Отнял, потому что иначе рукав было не задрать, и под пальцами тут же поползло — так ползет намокший узел на бечеве, когда его отпустишь недовязанным. Три верхних пошли, и чувствовал я их так же ясно, как чувствуют расходящийся шов. А остальное осталось стоять, и стояло оно уже не моими руками.

— Не за что им цепляться, — Ярополк выговорил это негромко, с брезгливостью, с какой смотрят на пролитое. — Узлы держат то, что рвется наружу. А у него наружу чему рваться? Нечему. Ты не запер человека, ты его вычерпал, и печать твоя теперь стоит на пустом ведре.

Я попробовал пустить остаток назад — тем движением, каким пустил его на чужую ладонь в волковской зале, когда возвращать было куда. Вхолостую прошло движение, и повторил я его дважды, с тем же ничем на выходе. Нитка закрылась вместе с тем, из кого я тянул, и толкать было некуда: прошедшее горло наружу не идет уже ничем, а непрошедшее стояло во мне и остывало.

Гущин сел на льду сам, без чужой помощи и без стона. Дышал он ровно, моргал и даже отряхнул с плеча наледь. И смотрел он все время на свои руки — переворачивал их ладонями кверху, потом книзу, разглядывая пальцы близко, как разглядывают найденную на дороге вещь.

— Хозяин, — Васька встал и ближе не подошел. — Он чего?

— Вяжите его.

Тишка положил багор поперек наледи и вытер ладони о штаны, и вытирал он их дольше, чем надо.

— Я не буду, — выговорил он громко, чтобы слышали оба. — Ты его гляди, хозяин. Он на кого сейчас похож? Вязать надо человека, а это не человек уже.

— Веревку дай, — Васька выдернул конец у него из-под локтя, зашел сзади и стал вязать сам, обматывая запястья коряво и торопясь, и ни с кем не разговаривал.

Вдвоем они уложили пустого на волокушу, подоткнули под спину рогожу, и Гущин ни разу не дернулся, только смотрел на связанные руки с тем же ровным любопытством. А у меня под правым рукавом в ту же минуту пошло вверх, и пошло не щекотом, а тягой, как тянет затекшую жилу.

Рукав на правой я отвернул до локтя и видел все сам, в полном свете. Знак тронулся от предплечья, взял локоть, перевалил через него и сел на плече, и сел разом, будто кто-то повел по коже большим пальцем и не отнял. Третья зарубка стала рядом, на этой же руке, а мокла под полотном другая, левая, и злее всего было именно это. Ольга щупала мне правую в четверг, насчитала две и посулила, что пойдет выше по руке, только мерку она вела по старой зарубке на своем запястье, а выпитый досуха человек в ее счете не стоял. Много ли взяла эта, третья? Больше, чем первые две вместе, и взяла она это за один глоток.

В баню я его ввел в сумерках, когда от снега на дворе шел последний синий свет, а в окошке уже горела лампа. Уцелела она одна на все пепелище, и в ней теперь жили все, кто остался.

Пустого посадил на лавку под полком, лицом к столу, и он сел ровно и так остался.

— Аглая Никитична, бумагу и карандаш, — я стянул с плеча куртку и сел напротив. — Быстро, пока не ушло.

Поглядела она на связанного, спрашивать ничего не стала и пошла к столу за листом. Стол был занят, и, освобождая место, она сгребла к краю пачку материных писем — тех, что я в пятницу отдал ей из укладки. Бережно сгребала она их, обеими руками, и, сгребая, стала вполголоса напевать над ними, как поют над работой.

47
{"b":"977794","o":1}