Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Старик его не слушал. Смотрел он мимо, на меня, и лицо у него делалось таким, как делается у человека, который узнает и никак не может согласиться с тем, что узнал. Потом он снял шапку, чего я не понял, и выговорил в полный голос, так, что услышали и рабочие, и я, и, наверное, речка:

— Ярослав Дмитриевич. Приехали.

Рабочие в оранжевом остановились с кувалдой на весу. Медленно, будто через силу, Кондрат повернул ко мне голову и впервые посмотрел не на куртку, а в лицо, и смотрел долго, шевеля губами, как шевелят ими над столбиком цифр.

— Родня, что ли? — протянул он.

— Захар, — вырвалось у меня, потому что имя выплыло само, из ниоткуда, вместе с запахом махорки и лошадей, — я тут живу.

— Живете, — кивнул старик, надевая шапку. — В угловой комнате, батюшкиной, там окно целое.

И вот тут я сообразил, что делать, хотя не знал ни единой строчки закона и знать ее не мог.

— Слышали? — я шагнул через ленту, и она хлопнула меня по бедру и провисла. — Чернышев Ярослав Дмитриевич, проживаю в этом доме, а вот эти люди — свидетели. Дом жилой, живут в нем, и работы у вас на нем нет. Сворачивайте.

Кондрат не ответил мне ни слова, а обернулся к вагончику и что-то там прикинул, и от этой его спины, повернутой ко мне, я понял, что попал куда надо. Парень с мотком ленты сплюнул, бросил моток и пошел к экскаватору, где на гусенице лежала монтировка, и взял ее, и пошел не ко мне, а к Захару, потому что Захар стоял на колышках и мешал.

Ждать я не стал и драться честно тоже не стал.

Легко вышел из глины ближний колышек, и я ударил им сверху, не по голове, а по кисти, поверх монтировки, и попал хорошо, потому что монтировка ушла в грязь, а он взвыл и присел. А следующего я не увидел вовсе. Сбоку послышалось тяжелое дыхание, меня снесло с ног ударом в плечо, и я поехал спиной по мокрой земле, и тут же в левый бок вошел ботинок, аккуратно и точно туда, где у меня уже было сломано. В глазах стало бело, и я даже не закричал, а втянул воздух и не смог его выпустить обратно, и ударить еще раз он не успел, потому что на нем повисли сзади кривоплечий парень с Захаром, и оттащили его волоком, и баба орала что-то про милицию и участок.

Лежал я недолго. Высоко надо мной стояло низкое серое небо с проступающей синевой ближе к речке, и лип над собой я не увидел никаких, а увидел угол вагончика и провода, и смотрел на них, пока не смог сесть, придерживая бок ладонью.

— Васька, брось его, кому говорю, — окликнула сына баба в платке, и кривоплечий парень разжал руки и отошел, вытирая ладони о штаны.

— Стоять всем, — негромко распорядился Кондрат, и все встали. — Ты, Витек, руку покажи. Ага. В машине посидишь.

— Так он же первый начал, — просипел тот, кому я разбил кисть.

— Он-то первый, — согласился Кондрат и оглядел меня сверху, а потом Захара, а потом колышек, который я так и держал в руке, и выговорил уже не Витьку, а вообще двору, ровным голосом человека, который считает деньги: — А вот ты, дурак, вбил его после того, как парень назвался и свидетели услышали. И теперь я работаю не на нежилом, а на жилом, где меня послали при людях, и отвечать за это железо будет не наряд, а я лично.

Еще постоял он, глядя, как я поднимаюсь, и добавил без всякой злости:

— Ленту не рвите, ночью не жгите ничего, я по ней утром отчитаюсь. До утра меня тут не будет, а утром будет разговор с конторой, и вот тогда, парень, ты мне бумагу покажешь, а не глотку.

Нехотя развернулся на месте экскаватор, помяв гусеницами дерн, и уполз к речке, вагончик потащили за ним трактором, и от бригады остались лента, колышки и вдавленная в глину монтировка. Я сидел на приступке крыльца, держал бок обеими руками и никак не мог поверить, что все, оказывается, кончилось, и что кончилось оно не мордобоем, а тем, что старик снял шапку и назвал мое отчество вслух.

Ярополк за всю драку не проронил ни слова и молчал еще долго.

На крыльце, пока меня не увели в дом, случилось другое, и я про это никому не сказал. Ступеньки были те самые, с выломанной серединой у верхней, и тянуло от них мокрым деревом и известкой, и мать здесь пела, вечером, всегда вечером, когда меня загоняли спать, а она садилась тут и пела. Голос я помнил весь, до трещинки на верхней ноте. Слов не было. Я полез за ними, как лезут в карман за ключами, и наткнулся на пустое место, ровное, чистое, будто страницу выдрали по линейке, и посидел так, и решил, что двенадцать лет есть двенадцать лет, а память не сейф.

Под вечер Захар повел меня вдоль ленты.

Шли мы от межи, от старых столбов с обрывками проволоки, и лента шла оттуда же, от промысла, прямой полосой через выгон, через яблони, через все, что попадалось, и на дорогу ей было плевать. Эту прямую я уже видел залитой красным на схеме в планшете у Крыжа, и тогда она мне ничего не сказала, а сейчас я шел по ней ногами и понимал, что это одно и то же.

— Прямая, — сказал я. — Через сад напролом.

— Она самая, — согласился старик. — Только у дома вильнет.

У дома она вильнула. Не доходя крыльца, полоса обходила его широкой дугой, обходила бережно, как обходят яму, и снова выпрямлялась. Дальше она уходила за угол, к липам, где на пригорке стоял склеп — низкая кирпичная будка, вросшая в землю по окна, с провалившимся козырьком и с наглухо заколоченной дверью. Там лента и кончалась, последним колышком у самого порога, и колышек этот был вбит недавно, но не сегодня.

Крест-накрест лежали на двери доски, толстые, серые, и прибиты они были изнутри, я это увидел сразу по тому, как вышли гвозди. Кто-то работал по ним ломом, и не раз: щербины на кромке, вырванная щепа, вмятина в кирпиче, куда упирали. Пробовали и огнем: середина доски обуглилась на ладонь, и уголь был старый, а копоть шла и поверх свежих щербин. Шва между створками не тронуло ничего, и по шву тянулась темная линия, гладкая, будто ее протерли тряпкой.

Осторожно я приложил ладонь. Сожженная ядром кожа еще не зажила, корка треснула, и в шов ушло с моей ладони немного крови, и линия под ней потеплела, не сильно, как чашка через час после чая, и осталась как была.

— Не лезь туда, — обронил Захар за спиной. — И до тебя пробовали.

— Кто пробовал?

— Люди пробовали, — он сплюнул в сторону. — Пойдем, темнеет.

Мы пошли, а я по дороге зачерпнул с колышка глины и лизнул, потому что уже понимал, что делаю, и глина отдала железом и той холодной пустотой, что остается на языке после ледяного приема. Про воду из-под пруда я знал и в городе, у чужих весов, и, вытянув у бани ведро, напился без удивления: тот же холод, только гуще и ближе. Удивляться пришлось после. Двор я обошел весь, от межи до лип, пробуя землю в разных концах, и к темноте у меня сложилось то, чего никакая карта не показала бы: холодная полоса не стояла в пруду, а уходила из-под него дальше, под сад, под двор, под пригорок с кирпичной будкой, и обрывалась там, потому что дальше язык не брал ничего.

Ступеней мне это не прибавило и в драке не помогло бы никак, но с этой минуты я знал про свои развалины то, чего не знал никто из них, а именно, что торгуются со мной не за развалины.

В доме была печь и лампочка под жестяным абажуром, и горела она потому, что провода Захар кинул сам, воровски, от столба на выгоне. Сидели мы за длинным столом, они и я, и на столе лежала домовая книга, толстая, в клеенчатой обложке, разлинованная от руки. Аглая, та самая с ухватом, макала перо в чернильницу-непроливайку и писала медленно, выводя каждую букву.

— Год рождения, — не поднимая головы, потребовала она.

Я назвал.

— Прибыл откуда?

— Из Москвы, — улицу называть я не стал.

— Улицу-то?

— А обязательно улицу?

— Необязательно, — она перевернула перо и постучала им о край. — Напишу «из города». Захар, Прокоп, Васька, подходите, руку ставьте. Своей рукой тут не отделаешься.

Поочередно они подходили и расписывались, кто крестом, кто фамилией, и книга вернулась на середину стола, открытая, и чернила на ней блестели.

13
{"b":"977794","o":1}